Несколько игриво повернувшись к моей сестренке, он как бы сказал Яношу, да, сам видишь, она такая, а я стою здесь и сторожу, чтобы никто не мешал ей стучать по миске, раз ей так хочется, и как бы сказал еще, что и Янош мог бы как следует разглядеть ее, и нечего ему делать вид, будто он не замечает того, с чем ему все равно придется смириться.

Их глаза снова встретились, и, пока моя младшая сестра продолжала стучать ложкой по своей мисочке, оба медленно двинулись навстречу друг другу.

Они потянулись друг к другу, и над головою ребенка-дауна пара старческих рук соединилась с руками зрелого мужчины; и тогда я смог снова разглядеть лицо Яноша, оно вернулось к прежнему виду, оба стояли, поддерживая друг друга.

Эрнё, я очень много думал о тебе, после длительного молчания сказал Янош.

Если так, сказал дедушка, тогда Янош может больше ничего не говорить ему.

Он в этом нуждался, сказал Янош, да и времени для размышлений было более чем достаточно.

А он уж собрался на тот свет, сказал дедушка, и уже не надеялся, совсем не надеялся, что однажды все это может кончиться, во всяком случае не надеялся, что до этого доживет, хотя знал ведь.

Что знал, спросил Янош.

Дед покачал головой, не желая ему отвечать, и тогда, словно им нужно было что-то скрыть, но не из фальши и не от стыда, скрыть что-то рвущееся наружу с невероятной силой, они припали друг к другу, обнялись и долго стояли так без движения.

Когда они отпустили друг друга, моя сестренка вдруг перестала стучать и уставилась на них, разинув рот и издав короткий звук, неясно, от страха или восторга; бабушка за моей спиной вздохнула и поспешила на кухню.

Они же стояли, беспомощно опустив руки.

И он многие вещи там понял, сказал Янош, так много всего, сказал он, что стал чуть ли не либералом, ты можешь это себе представить, Эрнё?

Да ну, сказал дед.

Представляешь, ответил тот.

Тогда, возможно, на следующих выборах тебе нужно баллотироваться.

И они, снова схватившись за руки, захохотали прямо в лицо друг другу, оглушительным, грубым, каким-то пьяным смехом, прервавшимся вдруг молчанием, которое, видимо, даже во время смеха таилось внутри них, спокойно дожидаясь своего часа.

Я все еще стоял в дверях, не в силах уйти или, следуя за событиями, просто войти в столовую, я полагаю, именно это состояние обозначается выражением «быть не в себе»; я решил отвернуться и все внимание обратил на сестренку, которая, свесив набок большую голову, все еще с ложкой в ручонке, изумленно смотрела на них, то ухмыляясь и издавая смешки, то всхлипывая с отвешенной нижней губой, видимо, и сама не зная, как отнестись к этому необычному зрелищу, она чувствовала и радость, и неприязнь, и скорее всего от невозможности решить, как ей реагировать, пришла в ужас и разразилась отчаянным ревом.

Этот рев любой человек, никогда не живший рядом с умственно неполноценным, мог бы расценить просто как случайный каприз.

Вскоре меня подтолкнул к столу отец, ибо плач сестренки настолько парализовал меня, что я не мог шевельнуться, это я помню, и помню еще, как сказал ему, что не голоден.

Потом с дымящейся супницей в руках вошла бабушка.

Насколько четко сохранились в моей памяти все события, предшествовавшие этому обеду, настолько же глубоко схоронилось в ней все последующее; я знаю, конечно, что память беспощадно запечатлевает все, и поэтому вынужден признать свою слабость: я просто не желаю обо всем этом вспоминать.

Например, о том, как лицо моей матери стало наливаться желтизной, совсем пожелтело, потом стало темно-желтым, и я это вижу, она же делает вид, будто с ней все в порядке, и поэтому я не решаюсь сказать об этом ни ей, ни кому другому.

Или о том, как еще до этого она вошла в темно-синей юбке и белой блузке, на длинных и стройных ногах – туфли из змеиной кожи на очень высоких каблуках, надеваемые лишь по самым торжественным случаям, о том, как она поспешила к сестренке, под широко распахнутым воротом блузки – яркий шелковый шарф, одетой я не видел ее уже нескольких месяцев, и как раз этот шарф показывал, насколько она исхудала, казалось, она случайно надела чужую одежду, и именно это призван был скрыть шелковый шарф; в такие минуты лезть к сестренке лучше не стоит, но мать присаживается рядом с нею на корточки и сворачивает ей из салфетки зайчика.

А также о том, как наблюдает за всем этим Янош.

И как кричит отец: уберите ее отсюда!

И ее утаскивают, после чего все трое мужчин погружаются в молчание, а вопли сестренки, все более тихие, слышны уже откуда-то издали.

И в последующие часы – чувство, будто кого-то здесь не хватает, кого-то заставили замолчать, тишина, нарушаемая только поглощением пищи.

И еще помнится ощущение конца, растянувшегося до бесконечности: как бы они ни старались опорожнять тарелки, ужин все продолжался, и все мои мысли, как бы мне улизнуть, под каким предлогом, тоже ничем не кончались.

А потом они заперлись в другой комнате, откуда доносились разрозненные слова и приглушенные крики, но у меня больше не было никакого желания делать из них какие-то выводы, все их слова для меня стали одинаковы.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже