Собака, расставив ноги, стояла посередине дороги и лаяла; за селом дорога полого поднималась, вокруг, на фоне сияющего неба, видны были четкие силуэты молчаливых холмов; и то, что собака от меня отстала, что не пыталась больше ухватить меня за штаны, то, что я спокойно продолжаю свой путь, а ее лай у меня за спиной переходит в протяжный и жалобный вой, означало, что я в безопасности, что я остался один и можно свободно вздохнуть, это доставило мне ощущение счастья; сопровождаемый собачьим воем, я весело шагал по дороге и долгое время даже не замечал холода, несколько разогретый ходьбой.
А дома в это время ждали скорую помощь, чтобы отправить мать в больницу.
Отец Ливии, стоя в прихожей, как раз рассказывал о случившемся, когда приехала неотложка; с матерью отправился Янош, ибо отцу нужно было звонить в милицию.
Уже потеряв счет времени, я продолжал тащиться по безмолвной дороге и, конечно, не осознавал, что на самом деле незрелое мое существо жаждет сейчас услышать звук приближающейся машины, более того, оно уже слышит его; сперва я подумал, что надо остановить ее, куда бы она ни ехала, и попросить подвезти меня, но поскольку мне не хватило смелости, я сошел с дороги в кювет, по щиколотку провалившись в снег, и стал ждать, пока она проедет.
Она промчалась мимо, и я уж подумал, что меня не заметили, когда взвизгнули тормоза, заскрипели колеса, автомобиль развернуло на скользкой дороге, он ударился о высокую бровку шоссе, закачался и, отскочив, врезался в километровый столб; мотор заглох, фары погасли.
После скрипа, скольжения, удара и дребезга на долю секунды воцарилось безмолвие, а потом распахнулись передние дверцы и ко мне бросились два темных пальто.
Я споткнулся и скатился на дно кювета, затем побежал по полю, покрытому мерзлыми комьями, вывихнул лодыжку.
Меня схватили за шиворот.
Так мою мать, из-за меня, ублюдка, они чуть не ебанулись в кювет!
Они заломили мне руки за спину и, толкая, поволокли к машине; я не сопротивлялся.
Меня швырнули на заднее сиденье со словами, что расшибут мне башку, если посмею пошевелиться; машина завелась с трудом, всю дорогу они ругались, но внутри было так тепло, что мне стало не по себе, и в этом неприятном тепле гул мотора и ругань стали медленно отдаляться, и я заснул.
Когда мы остановились перед большим белым зданием, уже светало.
Показывая мне искореженный бампер, они орали, что не собираются платить за ремонт и что мне придется забыть, что такое сон.
Меня отвели на второй этаж и заперли в комнате.
Там я попытался сосредоточиться, продумать, что буду им врать, но голова моя опустилась на стол.
Стол был жесткий, и я, пытаясь смягчить его, подложил под голову руки, но и руки показались мне слишком жесткими, однако какое-то время спустя все же размягчились.
Проснулся я от того, что в замке повернулся ключ, в дверях стояла женщина в милицейской форме, а за ней, в коридоре, мой дед.
Когда с улицы Иштенхеди такси свернуло на Адониса и промчалось мимо высокой ограды закрытой территории, он рассказал мне о том, что случилось ночью.
Казалось, все это было не нынешней ночью, а много лет назад.
Утро стояло ясное, под ярким светом все таяло, звенела капель.
Кровать матери была застелена полосатым покрывалом, как когда-то давно, до ее болезни.
Была застелена так, как будто она не жила здесь.
И мое чувство не обмануло меня, я никогда ее больше не видел.
Наш тополь еще сохранял кое-где листву, которой, чтобы опасть, требовалось пожелтеть до смертельной бледности; в кроне гулял ветерок, такой слабый, что восходящие дугами ветви лишь иногда подрагивали, но листья вовсю раскачивались и крутились на коротеньких черенках, схлестываясь друг с другом.
За окном было солнечно, и далекое небо казалось еще синее от пляшущих бледно-желтых пятен; в безоблачной синеве видно далеко, и глаз вроде бы различает близкое и далекое, а не смотрит в некую пустоту, у которой где-то все-таки есть граница, иначе она была бы совсем прозрачной.
В комнате было тепло, в белой изразцовой печи уютно потрескивал огонь, и при каждом нашем движении ленивыми волнами поднимался и оседал сигаретный дым.
Я сидел за его столом в удобном просторном кресле, в том особом уголке его комнаты, который он всегда уступал мне, и трудился над своими заметками; работа моя заключалась в том, что, глядя в окно свозь подвижную кисею голубого дыма, я вспоминал, что я видел на сцене во время последней репетиции; пытался писать картину с картины.
Подмечал такие слова и жесты, мотивацию и смысл которых мы постигаем сразу, но при этом в момент, когда мы их воспринимаем, мы видим, что к ним примешивается что-то лишнее и случайное, замечаем какие-то мелкие сбои, разрывы, несовершенства, которые отделяют игрока от игры, актера от его роли и которые они, актеры, в соответствии с жесткими правилами их профессии, постоянно стремятся чем-то уравновесить, как бы скрыть тот печальный факт, что полного, абсолютного отождествления не бывает, хотя именно этого мы жаждем в конечном счете в любой своей деятельности.