Я с некоторой обидой напомнил ему о кое-каких особенностях недавней венгерской истории, с обидой, потому что кому же понравится, когда всю историю его жизни считают симптомом либо разновидностью какой-то болезни или пусть даже дегенерации европейских масштабов, но как ни убеждал я его, он все же остался при своем мнении и в рамках довольно пространного политологического экскурса объяснил мне, что именно венгерское восстание, он сказал «восстание», а не «революция», пятьдесят шестого года можно назвать первым и самым существенным симптомом и даже переломным моментом в новейшей европейской истории, поскольку именно оно обозначило крушение, самоликвидацию и практическое исчезновение традиционных духовных движений; а венгры тем временем весьма героически, но и не менее глупо апеллировали к тому традиционному европейскому принципу, которого в этот момент, как выяснилось, практически уже не существовало, от него остался лишь пустой звук да пара венгерских трупов.
Несколько тысяч погибших и казненных людей, заметил я укоризненно, в том числе и мой друг.
Эти принципы, продолжал он, как бы не слыша моего замечания, перестали работать в момент завершения Второй мировой войны, только Европа от стыда, что не защитила себя, и от смешанной с этим стыдом эйфории победы даже и не заметила, что на Эльбе солдаты двух великих держав обнимались над обгорелым трупом Гитлера уже как истинные хозяева мира.
И за что бы кто ни боролся, за национальное самоопределение или за социальное равенство, для двух мировых держав это не имеет значения, сказал он, потому что в устроенных по своему подобию сферах влияния они обе стремятся к тому, чтобы не допустить независимого развития.
На одной стороне это означает возращение тех порядков, которые были до демократии, и тотальное подавление всяких стремлений к демократизации или национальной самостоятельности, на что, кстати, я должен это заметить, другая супердержава, исповедующая свободу и принцип самоопределения, с готовностью дает свое добро; а на другой стороне в это время стремятся к тому, чтобы практические намерения, неудержимо распространяемые буржуазной эмансипацией, не могли жить и процветать сообразно своему естеству; к тому, чтобы вытекающие из принципов равенства перед законом и социальной справедливости рациональные и неизбежно, в силу своей природы радикальные устремления обуздать консерватизмом, на что, со своей стороны, с готовностью дает добро другая супердержава, утверждающая принцип социального равенства, – во-первых, потому, что она и сама консервативна до мозга костей, а во-вторых, потому, что в любом опирающемся на идею равенства социальном преобразовании видит угрозу своему иерархическому устройству.
Вот, вот, сказал он, словно посмеиваясь над тем, что не в меру расфилософствовался; я же, воспользовавшись его минутной заминкой, пока он черпал силы в самоиронии, выразил некоторое свое сомнение, а можно ли так грубо отождествлять две мировые державы как в их намерениях, так и в практических действиях.
Только я не должен думать, продолжал он, снова игнорируя мои слова, будто он не слышал нашего спора, пока мы поднимались по лестнице, да, он смотрел на Тею, однако все слышал, и ему так кажется, что в нашей маленькой перепалке полный крах традиционных европейских ценностей был ощутим гораздо острее, чем в так называемой большой политике, где осторожные дипломаты или задиристые политики пытаются сгладить реальные противоречия или, напротив, до невозможности обострить их; мы были просто смешны, нам и стена была не нужна, лаяли друг на друга как бешеные собаки, уже не догадываясь, не спрашивая, не ища, что там, за этой стеной, находится, совершенно забыв о том, что ее затем и построили, чтобы можно было друг друга облаивать.
Они прощались по крайней мере три раза, но потом опять продолжали, видно, были настолько увлечены друг другом, что не могли прерваться, и говорили не менее сорока минут, причем я не только чувствовал, но и понимал, что Мельхиор под прикрытием иностранного языка разговаривает с ним, в частности, обо мне, короче, сплетничает, или в том их междусобойном конфликте использует меня в своих интересах; они болтали, спорили, калякали, цапались и трепались, как две старые карги, в то время как я, в немом исступлении кутаясь в плед, пытался сквозь волны его отвратно певучего голоса навлечь на себя хотя бы легкую дрему, чтобы все отдалилось, и если уж я одинок, то пусть будет позволено мне быть одному.