Площадь Маркса в то время еще была вымощена темными поблескивающими булыжниками, и когда танк, целясь в просвет между сгрудившимися на площади трамваями, сделал четверть оборота и тяжело, но изящно изменил направление, брусчатка под траками жутко заскрежетала и из-под гусениц посыпались искры, после чего воцарилась тишина, только теперь это была тишина предвкушения какой-то веселой потехи, подобная возбужденному ожиданию трибун, когда центрфорвард, всеобщий любимец публики, из, казалось бы, безнадежного положения отправляет мяч в сторону ворот, толпа затаила дыхание, поскольку неясно было, удастся ли танку протиснуться между трамваями, глаза невольно прикидывали расстояние, а сердца, одновременно боясь и желая столкновения железных махин, замирали, как будто предчувствуя наперед все, чему еще суждено было неизбежно произойти этим вечером, но потом, видя, что сложный маневр удался, толпа взорвалась ликующим и еще более раскрепощенным воплем, и я орал вместе с нею, уже не имея причин не орать, танк же с грохотом укатил в сторону проспекта Ваци.
Мы двинулись дальше, но через несколько метров шествие снова забуксовало в каком-то новом водовороте и почти застопорилось, продвигаясь вперед медленным черепашьим шагом; перед витриной фотоателье «Альбом улыбок» людская толпа, спрессовавшись в огромную неподвижную пробку, выпирала на изогнутый широкой дугой тротуар, а с другой стороны проезжую часть преграждали застрявшие посередине улицы трамваи, но несмотря на это люди не проявляли ни малейших признаков нетерпения.
У освещенной витрины на каком-то ящике стояла хрупкая женщина в дождевике, точнее, я видел только ее силуэт, и стояла она достаточно высоко, потому что обращенные к ней склоненные набок головы слушателей скрывали только ее ноги, неподвижное тело ее было гневно напряжено, она то и дело вскидывала голову, резко трясла ею, описывала круги и бодала воздух, и казалось, будто все ее движения вырывались откуда-то из груди или из живота, длинные волосы кружились, взлетали и опадали, и сама она не взлетала лишь потому, что некая цепкая сила приковывала ее ступни к ящику; Сентеш ткнул меня в бедро ребром своей чертежной доски, дескать, смотри, смотри! он был выше меня и заметил женщину первым, а тем временем Штарк зачитывал нам пункты выуженной из-под ног листовки: «пятое: долой противников реформ, шестое: долой сталинскую экономическую политику, седьмое: да здравствует братская Польша, восьмое: рабочие советы на предприятия, девятое: восстановление сельского хозяйства, добровольность кооперирования; десятое: конструктивная национальная политика»; голоса женщины мы почти не слышали, тем не менее Штарк, прервав чтение, с таким видом, будто это было само собой разумеющимся делом, подхватил декламируемые ею строки: «…можешь узнать этот шквал / – Народа веселье. / Ну, так беснуйся вовсю. / Нам обнажи мгновенно / Все глубочайшее дно…», и, собственно говоря, меня совершенно не удивило, а наполнило жарким чувством удовлетворения, что это всем нам известное стихотворение Петефи я слышал теперь из уст моей родственницы – на ящике стояла бывшая жена моего кузена Альберта, к которой полтора года назад я так доверчиво и так неразумно хотел бежать от родителей в город Дьёр.