Письмо было совсем коротенькое, написанное в едином порыве счастья, каких-нибудь полстранички; мой дорогой, мой милый, единственный, начиналось оно с обращения, о которое тут же споткнулся мой взгляд, я пробежал его еще и еще раз, не веря своим глазам, потому что словами этими ко мне из письма неожиданно обратилось привидение, призрак той женщины, о которой я мимоходом упоминал уже в этих воспоминаний выше, да, это была она, которая, будучи даже призраком, была для меня живее, чем любой из живущих людей, но говорить о ней я не буду, для этого просто нет слов, за обращением стоял ее образ, точнее, оно, это обращение, дохнуло на меня ее запахом, запахом ее губ, ее лона, подмышек, тем ароматом, который мне не догнать, сколько ни гонись за ним, только она так когда-то писала мне, только она любила меня, только она могла обращаться ко мне так ласково, хотя, несомненно, это письмо написала Хелена.
Именно в эту долю секунды, от воспоминания о развеявшемся аромате, по-видимому, и созрело во мне решение все-таки бежать от Хелены.
Это нежное обращение заставило меня вспомнить те долгие и отвергнутые десять лет моей жизни, которые мне хотелось забыть; и хотя Хелена похитила его у меня, это обращение не могло ей принадлежать, я не желал ей дарить его, однако все, что с ним было связано, все же пришло мне в голову, видимо, не случайно, ведь я знал, что о десятилетии, проведенном мною в тайных кружках анархистов, у полиции есть достаточно основательных и надежных сведений, и если мне не удастся сейчас проявить звериную изворотливость, то мне заодно припомнят и эти годы, и, стало быть, попытки спастись от этого нездорового, извращенного и крамольного опыта в объятиях Хелены были все-таки тщетными.
Из письма на меня дохнула смерть, единственная и столь многоликая, поджидающая за каждым углом, смерть, столь страстно желаемая и такая пугающая, смерть той единственной ароматной женщины и моего публично отвергнутого друга, лежащего в луже крови, дохнули все смерти и все убийства, непостижимая и печальная смерть моей матери, тихо угасшей на глазах отца, и его собственная позорная смерть под колесами поезда у седьмой железнодорожной будки между Гёрлицем и Лёбау, и изуродованное тело девочки, которую он изнасиловал, и вообще смерть любого тела, этого дырявого бурдюка, из которого вечно сочатся пот, моча, экскременты, слюна и сопли, хотя от строк Хелениного письма исходили блаженные волны счастья и обещание воображаемой ею прекрасной жизни: «с того бесподобного утра, которое было для нас тяжелым, но все же волшебно закончившимся прощанием, я ношу под сердцем дитя», писала она и просила меня, дабы приблизить день свадьбы, вернуться, и вернуться незамедлительно, о чем просят меня и ее родители, за чем следовала в качестве подтверждения подпись, состоявшая из начальной буквы ее имени.
Но если судьба решила устроить так, чтобы это письмо я читал под влажным взглядом полицейского сыщика, расследующего убийство, значит, все, абсолютно все есть только видимость и обман, думала одна половина моего расколовшегося я, между тем как другая, конечно же, была вне себя от счастья и едва не теряла сознание от мысли о продолжении рода, более того, чем яснее она ощущала, что это тоже обман, иллюзия, фальшивая розовая мечта о спасительном убежище, тем больше она впадала в абсурдное ликование.
Она хотела, чтобы от этого гадкого расползающегося существа, надеющегося наконец-то избавиться от себя с помощью блаженной и ужасающей его смерти, родился сын.
Что за кошмарные демоны вселяются порой в наши мысли.
Я громогласно расхохотался, так неистово, что вынужден бы ухватиться за спинку кресла, чтобы не упасть.
Я не знаю, в какой момент мне удалось вложить письмо обратно в конверт, но до сих пор вижу, как пытаются это сделать мои дрожащие руки.
Нет, сначала была борьба дрожащих рук с конвертом и письмом, затем, после этой маленькой победы, я вынужден был ухватиться за спинку кресла, чтобы не сбежать из комнаты, и, кажется, только потом, не в силах совладать с дрожью, громко расхохотался.
Я смеялся безумно, мог бы сказать я, но голос мой говорил скорее о том, что этим хохотом я пытался свести себя с ума.
И с этой минуты мною руководил уже он, голос демона.
Почти десять лет спустя, в объемном труде барона Якоба Иоганна фон Икскюля я наткнулся на проницательное и очень понравившееся мне утверждение: «когда бежит собака, она двигает ногами, а когда бежит морской еж, ноги двигают животным».
Это тонкое различие помогло мне понять, что в моем хохоте проявился характерный для низших животных и не имеющий нравственного содержания инстинкт бегства, но это не я спасался бегством в свой хохот, а мой хохот помогал мне спастись в критической ситуации.