Собираться! Что надо дать с собой человеку, которого уводят в тюрьму? И с большой вероятностью того, что его вышлют — куда? Нам до сих пор мерещились Соловки, хотя было уже ясно, что они всех «взятых» не вместят. И что можно дать? Во что собрать? Сунули что-то — две смены белья, носки, еще что-то… Начались объятия, слезы и прощание.
В ордере было сказано «опечатать две комнаты» — Яков Миронович успел уговорить опечатать Лялину и Настину.
— За меня не беспокойтесь (или что-то в этом роде), — сказал он, и за ним захлопнулась входная дверь. Через несколько минут в тишине ночи послышался рев включаемого мотора.
Завтра тоже день. Мы разошлись доспать эту ночь.
На следующее утро я пошел в университет, Ляля — в Политехнический (говорил ли Я.М. с Лойцянским — уже стало неважно). Лидия Михайловна тоже ушла, — как видно, советоваться.
Вечером она вызвала нас с Ниной и Лялю и сказала, что в случае обвинительного приговора по существующей практике имущество осужденного конфискуется, а члены его семьи высылаются в Казахстан или еще куда-нибудь. Но что «имущество осужденного» означает находящееся на площади, входящей в его жилищный лицевой счет, и «членами семьи» считаются только проживающие на той же площади; что поэтому нам с Ниной ничего не грозит; но что обстановка будет ценностью, которая может остаться единственным доходом, и поэтому всю мебель надо передвинуть в нашу комнату. Весь этот день и несколько следующих прошло в передвижке мебели. Теперь наши кровать и диван, мой канцелярский стол и Нинино бюро занимали минимальное место вдоль стен, а промежуток занимал гигантский буфет с зеркалами и малахитовыми колоннами и с бюстом Гермеса, круглый карточный стол (когда-то «для газет») и другое, чего уж я не упомню: кажется, кожаный диван с окружавшими его шкафчиками с колонками по бокам и верхней дубовой книжной полкой, несколько кресел, стулья красного дерева, козетка — ну, не помню точно; лишь буфет и малахитовые колонны точно маячат в моей памяти и то, что к кровати и к столу надо было пробираться как по лабиринту. Потом весь этот мебельный склад понемногу разрядился, потому что Лидия Михайловна начала продавать вещи. Тогда появилось много желающих приобрести дорогие вещи за бесценок. У Валентина Катаева есть «незабываемый» рассказ о том, как он ходил покупать спешно продаваемую мебель, с весьма ортодоксальным глумлением над несчастной семьей «врага народа».
Для меня разъяснения Лидии Михайловны значили, что во всяком случае мама и Алеша отправятся в ссылку. Тете Вере ничего не грозило — у нее был свой лицевой счет. Тате с Андрюшей — тоже, — они, видимо, не подойдут под понятие «членов семьи». Что касается Миши, то он вскоре, еще тем же летом, окончательно порвал с Тэтой и ушел из дому. Эрмитаж временно предоставил ему огромную пустую комнату, с одной койкой, двумя стульями и столом, где-то со двора в Ламоттовском павильоне. Миша был, конечно, подавлен папиным арестом, но для него это было лишь часть разверзшихся над ним судеб — разрыв с женой, неопределенность отношений с той, другой женщиной. Во всяком случае, он был неспособен в тот момент принимать какие бы то ни было решения относительно мамы, дома, Алеши, и груз этот лег на меня.
Четырнадцатого апреля был день маминых именин — я пришел к ней — и застал ее в слезах, катившихся градом, стоящей посреди комнаты с букетом роз в руке. В этот день папа непременно дарил ей розы — и этот раз Миша, чтобы подбодрить маму, решил продолжить традицию и тоже принес ей розы. Но их было… четыре. Миша, видно, не знал о поверье, что четное число цветов дарят только на похороны, но — четыре… Папа дарил ей пять роз, по числу членов семейства. Пятого нет — и не будет.
Увидя, как мама расстроилась, Миша процитировал ей папино любимое: Tout passe. — Но теперь это прозвучало зловеще.
Я дал маме выплакаться и забраться в угол дивана.