Многие из тех, к которым я обращался, принимали меня очень благосклонно и с участием советовали мне учиться, любить поэзию более всего в мире и никогда не изменять своему призванию. Некоторые, впрочем, весьма немногие, не удостоили меня чести допустить до своей особы… Сериозно же никто не обратил на меня своего внимания и не помог моему горю, а горе моё было великое. В семье, с которой суждено мне было жить, смотрели на мою страсть к литературе очень сурово, враждебно относились к моим наклонностям и непременно хотели повернуть всего меня по-своему, стараясь всеми средствами убить во мне страсть к поэзии и сделать из меня купца, чиновника, ремесленника, словом, кого бы то ни было, только бы я бросил писать стихи и не читал бы беспрестанно книги. Несмотря ни на какие нападки, я, при совершенном безденежьи, умел доставать книги, и, презирая брань, шум и крики, продолжал писать стихи. Я только и думал о литературе, поэзии, журналистике, философии и очень часто задавал себе такие вопросы, мучимый различными идеями, которых конечно нельзя мне было доверить никому из окружающих меня. Словом, кроме литературы я знать ничего не хотел, а мои родные знать не хотели литературы и за мою любовь к искусству беспрестанно меня раздражали и огорчали, доводя до отчаяния. А знаете ли что из этого вышло? Вышло то, что я по их милости, если не сделался поэтом, литератором, зато также не сделался чиновником, купцом, ремесленником, а просто за-просто стал праздным, лишним человеком на свете.

Скучно и грустно проходили год за годом моей жизни, здоровье моё с самых ранних лет стало расстраиваться, уныние и тоска сначала изредка овладевали мною, а после постепенно развили во мне меланхолию, и характер мой стал устанавливаться не совсем в хорошую сторону: я сделался нетерпелив, раздражителен, желчен, порою чувствовал апатию ко всему на свете и не только самый труд, но одна мысль о труде была для меня ненавистна. Очень часто я желал умереть, чтоб только не заниматься тем, к чему я чувствовал непреодолимое отвращение. Любовь к поэзии и литературе, хотя никогда во мне не угасала, но беспрерывные огорчения в течении многих лет убили во мне впечатлительность и непостижимую лёгкость выражать стихами мысль и чувства.

Весь преданный мысли, как бы выдти из такого положения, напряжённого, неестественного по моей страстной натуре, я решил обратиться к Пушкину, и в один прекрасный день пришёл к великому поэту. Когда я входил в переднюю, из кабинета его вышел повар в белом колпаке, переднике и куртке. Я отдал ему тетрадь моих стихов для передачи Александру Сергеевичу, и за ответом хотел зайти через неделю. Набросив на себя шинель, я поспешно вышел на улицу; но не успел пройти и сорока шагов от дому, где жил Пушкин, как тот же самый повар остановил меня.

— «Пожалуйте к барину, он вас покорнейше просит».

— «Очень благодарен, неужели же он успел что-нибудь прочесть в моей тетради?»

— «Да-с, он заглянул в неё».

Едва вошёл я опять в переднюю, тотчас услышал голос Пушкина. Он вскрикнул: Василий, это ты?

— «Точно так, я» отвечал повар.

— «А г. Облачкин?»

— «Здесь».

— «Пожалуйте сюда, пожалуйте», звал меня Пушкин, и голос его был до того радушен и до того симпатичен, что я весь затрепетал от радости, и никогда не забуду этой счастливой для меня минуты. При входе в кабинет, меня обуял какой-то страх из невыразимого чувства удивления, робости и замешательства, и непостижимого уважения, близкого к благоговению… Кабинет Пушкина состоял из большой узкой комнаты. Посреди стоял огромный стол простого дерева, оставлявший с двух концов место для прохода, заваленный бумагами, письменными принадлежностями и книгами, а сам поэт сидел в уголку в покойном кресле. На Пушкине был старенький, дешёвый халат, какими обыкновенно торгуют бухарцы в разноску. Вся стена была уставлена полками с книгами, а вокруг кабинета были расставлены простые, плетёные стулья. Кабинет был просторный, светлый, чистый, но в нём ничего не было затейливого, замысловатого, роскошного, во всём безыискусственная простота и ничего поражающего, кроме самого хозяина, поражавшего каждого, кому посчастливилось видеть его оригинальное, арабского типа лицо, до невероятности подвижное и всегда оживлённое выражением гениального ума и глубокого чувства. Я поклонился Пушкину, помнится очень неловко, совершенно растерялся, сконфузился, хотя он обратился ко мне весьма ласково, просто, голос его был изумительно симпатичен, улыбка добродушна, глаза выражали участие… К чему я оробел перед таким человеком, к которому должно чувствовать только любовь и уважение? Я был тогда мальчик, но очень хорошо понимал, что мои стихи в руках славного поэта и что он по всей вероятности прочёл несколько строк — и хотя слегка познакомился с моей музой.

Перейти на страницу:

Похожие книги