Придя к нему с ужином, я поздоровалась не поднимая глаз, поставила на столик поднос с едой, забрала старый, от обеда оставшийся, и вышла за дверь. Солнце светило на горы на юге, они искрились из-за белого снега, и на утесы на севере, где верхушки елей сияли как позолоченные. На дворе и на хуторе уже смеркалось. И воздух ледяной.
Ночью я лежала спиной к Ивару и плакала, беззвучно заливалась слезами, в темноте они текли по щекам на подушку, я как будто надломилась.
На другой день ветер переменился, он дул с юга и наполнял долину теплом. Природа и все вокруг выглядели мягче, ушла давешняя резкость. Мне было смешно, что я собиралась его проучить.
Доброе утро, как спал, спросила я, входя с завтраком.
Как младенец, ответил он.
У тебя вид пободрее. Дать тебе поднос в кровать?
Ага.
Он медленно приподнялся, я засунула ему под спину подушку, поставленную на попа.
Вот так, сказала я.
Мне сперва надо кое-куда, сказал он.
Я помогла ему встать, он оперся на меня, и мы пошли.
Рука, которой он опирался на меня, была сильная. При всей худобе — а у него ребра сквозь кожу просвечивали — в нем не было тщедушности.
Ягнята уже народились? — спросил он, снова усевшись в кровати с подносом на коленях.
Я помотала головой.
Пока нет. Но вот-вот. Мне кажется, сегодня ночью.
Почему так кажется?
Потеплело сильно.
А это влияет? — спросил он.
По-моему, да, ответила я. И спросила, не нужно ли ему чего-то еще.
Нет, спасибо, ответил он.
Он легко провел ладонью по тыльной стороне моей руки и посмотрел на меня.
Ты ангел, сказал он.
Я покраснела.
Да просто баба деревенская, которой платят как сиделке, сказала я.
Я все равно благодарен.
Отлично, ответила я и вышла, не попрощавшись.
Где бы я ни была, чем ни занималась, мысли все время возвращались к нему. Я потому и плакала: его появление наполнило меня надеждой, а когда я поняла, что надеяться не на что, почувствовала пустоту. И она отличалась от пустоты, с какой я жила до надежды.
Но на что я надеялась?
Сама не знаю. Надеялась, и все.
И до чего ж приятным было это чувство!
Неужели я не могла просто длить его? Приносить еду, болтать, когда ему хочется, не надеяться, не наказывать, а быть в том, что я намечтала себе тогда у водопада?
Он медленно поправлялся, сначала стал садиться в кровати, потом без поддержки доходить до ванной и обратно, наконец, однажды сел там на табуретку и самостоятельно помылся теплой водой из тазика, который я принесла.
У него были очень живые глаза, я никогда раньше не видела у людей настолько живого взгляда. Я привыкла, что обычно у всех глаза непроницаемые.
И мне нравилось, что он на меня смотрит, в его глазах я, видимо, выглядела лучше, чем была.
Еще я любила, если он дотрагивался до моей руки или плеча, всегда легким скользящим движением, у меня внутри цветы распускались.
Мне хотелось знать, о чем он думает, целыми днями лежа в одиночестве.
Кто он такой?
Изменилась даже комната, в которой он лежал. Она перестала быть старой спальней моих родителей, и каждый раз, входя к нему с едой, я точно открывала дверь в иной мир.
Просыпаясь утром, я первым делом думала о нем, а вечером засыпала с мыслью о нем. Но он ничего не должен был заметить. Это была моя тайна. Утром я приносила ему завтрак, и мы болтали, я садилась на краешек кровати, он ел и расспрашивал меня о моей жизни и о хуторе. Единственное, о чем он не заговаривал, так это об Иваре. О себе рассказывал мало. Но любил перебирать детские воспоминания о Норвегии. Еще любил пересказывать разные книги, но получалось, как будто он о живых людях говорит. Однажды пошутил, что надо было Гитлеру прочесть «Войну и мир», тогда бы он два раза подумал, прежде чем соваться в Россию. Ее завоевать нельзя. Карл Двенадцатый пытался, и Наполеон, и Германия во время большой войны, и теперь этот вот снова пыжится, пока мы тут болтаем.
Ты знаешь, что Германия проиграет войну? — спросил он.
Я покачала головой.
Это исключительно вопрос времени, сказал он.