Разве епископ не приложил руку к королевскому декрету против евреев на восьмом году службы, то есть Anno Domini 1748? Он так приставал к королю, слал письма и бесконечно подавал прошения, что тот наконец издал указ: в течение двадцати четырех часов евреи должны покинуть Каменец, дома перейдут в руки городских властей, а школа будет разрушена. Свои интересы преследовали и армянские купцы, которым евреи особенно досаждали, сбивая цены, торгуя с рук или из-под полы; эти армяне щедро отблагодарили епископа. Но проблема никуда не делась. Изгнанные из Каменца евреи перебрались в Карвасары и Зинковцы, тем самым немедленно нарушив запрет селиться ближе трех миль от города, но никто их не осудил, и власти прикрыли на это глаза. Все равно евреи ежедневно привозили в город свои товары, чтобы хоть немного поторговать. Женщин своих посылали. Хуже всего оказалось то, что покупатели вслед за ними также стали переселяться за Смотрич, в Зинковцы, и там возник стихийный рынок, что навредило рынку каменецкому. Снова посыпались жалобы: например, что еврейки из Карвасар, несмотря на запрет, приносят печь в пекарню свои бублики. «Почему я должен этим заниматься?» – думает епископ.
– Они твердят, что законы Торы для них больше не указ, – продолжает тем временем свою лекцию ксендз Пикульский. – И что еврейская религия, опирающаяся на Талмуд, – это религия ложная. Никакой Мессия уже не придет, евреи зря ждут Мессию… Они также утверждают, будто Бог имеет три обличья и что этот Бог явился в мир в человеческом теле.
– Вот! И они правы, – обрадовался епископ. – Мессия не придет, потому что он уже пришел. Но ты же не хочешь сказать, любезный, будто они верят в Иисуса Христа, – епископ осеняет себя крестным знамением. – Дай мне письмо от этих чудаков.
Он внимательно изучает документ, словно ожидает увидеть что-то особенное: печати, водяные знаки…
– Они знают латынь? – сомневается епископ, читая письмо контрталмудистов, вне всяких сомнений написанное ученой рукой. Кто им пишет?
– Говорят, некий Коссаковский, но из каких он Коссаковских – не знаю. Ему хорошо платят.
О том, как ксендз Хмелёвский отстаивает перед епископом свое доброе имя
Мелкими шажками ксендз Хмелёвский подбегает к епископу и целует ему руку, епископ же возводит глаза к небу – трудно сказать, благословляя гостя или скорее от скуки. Пикульский также здоровается с ксендзом Хмелёвским: зная его, можно даже сказать, что он делает это весьма экспансивно – низко кланяется, протягивает руку и мгновение трясет. Старенький ксендз в грязной рясе (без нескольких пуговиц – безобразие), с потертой сумкой, у которой оторвался ремень, поэтому он держит ее под мышкой, плохо выбритый, седенький, радостно смеется.
– Я слыхал, вы уже прижились у епископа, – жизнерадостно говорит он, но, видимо, Пикульскому чудится в этом некий упрек, потому что лицо его вновь краснеет.
Ксендз-декан прямо с порога начинает излагать свое прошение. Он делает это смело, потому что хорошо знает епископа, еще с тех времен, когда тот был простым ксендзом.
– Ваше преосвященство, дорогой отец мой, я приехал сюда не с тем, чтобы беспокоить вас попусту, но ради братского совета. Как поступить? – начинает он патетически.
Ксендз Хмелёвский достает из сумки какой-то сверток, обернутый в холстину не первой свежести, и кладет перед собой, но рук не отнимает, пока не заканчивает свою речь.
Дело в том, что давным-давно, когда ксендз-декан еще служил наставником сына магната, при дворе Юзефа Яблоновского, ему было дозволено в свободное время пользоваться библиотекой. Когда воспитанник бывал чем-нибудь занят, ксендз отправлялся туда и каждую свободную минуту проводил за чтением в этой кринице знаний. Уже тогда он начал делать заметки и переписывать целые отрывки, а поскольку память имел отменную, многое запомнил.
И теперь, когда вышло очередное издание его труда – ксендз Хмелёвский многозначительно постукивает пальцем по свертку, – снова заговорили о том, что и идею, и многие факты и мысли он якобы почерпнул из неудачной рукописи магната, лежавшей без присмотра на столе в библиотеке, где ксендз мог беспрепятственно переписывать текст.
Ксендз умолкает, чтобы перевести дыхание, а епископ, напуганный его горячностью, наклоняется к нему через стол и с тревогой смотрит на сверток, пытаясь сообразить, о чем идет речь.