– Ты прав, Крыса: здесь, в Польше, никто не предоставит евреям все права. Либо ты превращаешься в католика, либо остаешься никем. Сейчас магнаты проявили милость и готовы поддержать тебя, дать золота, потому что ты выступил против других иудеев, но пожелай ты утвердиться в своей вере где-нибудь на стороне, они от тебя не отстанут. Пока не увидят лежащим в костеле крестом. Тот, кто думает, будто дело обстоит иначе, ошибается. До вас были христианские иноверцы, ариане, люди очень спокойные и гораздо более им близкие, чем вы. Их терзали-терзали и в конце концов выслали. Отняли имущество, а самих либо убили, либо изгнали.
Он говорит все это гробовым голосом. Крыса снова восклицает:
– Ты хочешь попасть прямо в рот этому чудовищу, Левиафану…
– Моливда прав. Для нас нет другого выхода – только крещение, – говорит Нахман. – Хотя бы для виду, – тихо добавляет он и бросает неуверенный взгляд на Моливду, который только что закурил трубку. Тот выпускает облако табачного дыма, на мгновение скрывающее его лицо.
– Если для виду, они будут продолжать вынюхивать. Будьте к этому готовы.
Наступает длинная пауза.
– У вас иначе устроено в смысле совокупления. Для вас в этом нет ничего дурного, когда мужчина занимается любовью с женщиной, ничего постыдного, – говорит он, уже пьяный, когда они с Яковом остаются одни и сидят на корточках в хижине Якова, завернувшись в тулупы, потому что через щелястые окна дует.
Пьет Яков сейчас мало.
– Мне это нравится, потому что это очень по-человечески. Когда люди вместе, это их сближает.
– Раз ты можешь спать с чужими женщинами, а другие с твоей женщиной не спят, ясно, что ты здесь главный, – говорит Моливда. – У львов так же устроено.
Похоже, Якову по душе это сравнение. Он загадочно улыбается и начинает набивать трубку. Потом встает и уходит. Долго не возвращается. Такой уж он непредсказуемый, никогда не знаешь, как поступит. Когда Яков возвращается, Моливда, уже совершенно пьяный, упрямо продолжает начатую тему:
– И то, что ты распоряжаешься, кто с кем, и заставляешь делать это при свечах, и сам тоже так делаешь, – это я понимаю зачем. Ведь можно было бы на стороне, в темноте, с кем захочешь… Но ты их таким образом ломаешь и навсегда привязываешь, так что они становятся еще ближе, чем семья, больше, чем семья. У них общая тайна, они знают друг друга лучше, чем кто-либо, а тебе отлично известно, что человеческая душа стремится к любви, нежности, привязанности. Нет в мире ничего сильнее. Они станут об этом молчать, ведь им нужен повод молчать, должно быть о чем молчать.
Яков ложится навзничь на кровать и затягивается – дым имеет характерный запах, который моментально напоминает Моливде о ночах в Джурджу.
– А еще дети. От этого получаются общие дети. Откуда ты знаешь, что молодая женщина, которая пришла к тебе вчера, не родит в скором времени ребенка? И чей это будет ребенок? Ее мужа или твой? Это тоже накрепко вас связывает, раз все являются отцами. Младшая дочь Шломо – чья она? – спрашивает Моливда.
Яков поднимает голову и мгновение смотрит на Моливду; видно, что его взгляд смягчился и затуманился.
– Заткнись. Не твое дело.
– Ага, вот сейчас не мое, а как речь заходит о епископской деревне – так сразу мое, – продолжает Моливда, тоже беря трубку. – Отлично придумано. Ребенок принадлежит матери, а значит, и ее мужу. Это лучшее изобретение человечества. Таким образом, только женщины имеют доступ к правде, которая волнует столь многих.
В ту ночь они ложатся спать пьяные, спят в одной комнате – не хочется пробираться к собственной постели через бушующую между домиками метель. Моливда поворачивается к Якову, но не понимает, заснул он или продолжает слушать: глаза прикрыты, однако свет ламп отражается в блестящей полоске под ресницами. Моливде кажется, что он разговаривает с Яковом, а может, и нет, может, просто размышляет вслух, не зная, слушает тот или нет.
– Ты всегда твердил, что, мол, она либо беременна, либо только что родила. Эти длительные беременности и изнурительные роды сделали Хану недоступной, но в конце концов тебе пришлось выпустить ее из женских комнат; на тебя тоже должны распространяться те законы, которые ты навязываешь другим. Понимаешь?
Яков не отвечает; он лежит на спине, нос устремлен в потолок.
– Я видел, как по дороге вы молча разговаривали – ты и она. И это она тебя просила: не надо. Ведь так? И в твоем взгляде тоже было: нет. Но теперь это будет означать нечто большее. Я жду, я требую того, что причитается мне так же, как и всем остальным. Я тоже один из вас. И я тоже хочу твою Хану.
Тишина.
– У тебя здесь все женщины, они все твои и все мужчины, телом и духом. Я это понимаю, вы – нечто большее, чем группа людей, объединенных одной целью, нечто большее, чем семья, потому что вы связаны друг с другом всевозможными грехами, которые невозможны в семье. Вас объединяют слюна и сперма, а не только кровь. Это накрепко связывает, сближает, как ничто другое. Так и у нас в Крайове было устроено. Почему мы должны подчиняться законам, которые не уважаем, законам, которые не соответствуют религии природы?