Ты знаешь о ком я говорю. Один — молодой мечтатель, совершенно неприспособленный для практической жизни, но умеющий совершенно таинственно занимать деньги, которые не приносят пользы ни ему, ни тем, кому он хочет помочь. Потому что все, предпринимаемое им, настолько бестолково и идет вразрез с человеческой жизнью, что даже самые обыкновенные, заурядные его поступки кажутся нелепостью. Мне странно и порою страшно, что его большой ум, одаренность и душевная чистота как бы висят в воздухе, — до такой степени они неприменимы к жизни.
Не хочется говорить о втором. Также как и первый, он любит меня, но у первого больше идеализма и той бестолковой жертвенности, иногда умиляющей бесконечно, а иногда нервирующей до ненависти.
Оба очень внимательны ко мне, но в заботах второго чувствуется большой жизненный опыт человека, любившего многих женщин и умеющего подойти к ним с еле уловимым оттенком ласковой иронии
В нем больше мужского эгоизма, правда, искусно спрятанного и, так как он уже стареющий человек, проживший достаточно бурную жизнь, — он умеет ценить в нас малейшее тепло и самую незначительную ласку и менее непримирим в вопросах этики и морали. Он умеет и может быть практичным в современных условиях, не теряется при наплыве мелких житейских неприятностей и, выражаясь грубо, полезен в хозяйстве.
Ему можно спокойно доверить, уйдя в театр, нашего маленького Вовика, квартиру, и всегда можно надеяться, что ребенок будет помыт, причесан, уложен в постельку, квартира будет прибрана и заперта, а мне сделан ужин. Я питаю к ним обоим, хорошие дружеские чувства, но, ты знаешь, что сердце мое пусто и холодно. Любить я больше никого не могу… Пока. Что будет дальше, — не знаю. Может быть… Но могу сказать только одно: ни той беспредельной преданности, ни той верности от меня больше не может ждать ни один мужчина, хотя бы я и полюбила его огромной всепоглощающей любовью.
Ты, вероятно, будешь удивлен, получив это длинное и непривычное для тебя письмо. Имей терпение и прочти его до конца. Может быть, потом ты поймешь к чему все это длинное предисловие. Опять непонятно для тебя? Да, именно это предисловие к той небольшой повести из моей былой жизни, когда я еще не знала тебя. Тебе я ее никогда не рассказывала, а теперь решила написать. Делай из нее какие хочешь выводы.
Ты знаешь, более иди менее, мое прошлое. Я никогда не старалась приукрасить его, никогда не наряжалась в тогу страдания, чтобы вызвать у любимого человека большее сочувствие. В своих рассказах о прошлом, я иногда бывала даже нарочно циничной и внимательно следила за собой. Отдаю тебе должное: твое сочувствие было всегда искренним, без той обидной жалостливости, которую очень любят многие неискренние женщины, и которая для меня совершенно непереносима.
Может быть, потому я тебе и не рассказывала этой истории, так как, упоминая о прошлом, всегда хотела быть хуже, чем я была. Мне хотелось видеть, способен ли ты, как говорится, полюбить «черненькую»… «Беленьких» может полюбить каждый, а «Черненькую»… Впрочем, это сейчас безразлично.
В те страшные дни я была усталой, больной, и потерянной. Без любви, без родных, без денег. Машинально ходила в свою контору, где за жалкие гроши занималась какой-то скучной торговой перепиской, сушившей мозг и вызывавшей тошноту, усиливавшейся голодом и моей беременностью. Я вынуждена была забросить все, что раньше украшало мою жизнь и, самое главное, музыку. Мое пианино осталось дома и я не могла даже мечтать о том, что бы купить другое, или взять напрокат, хотя бы самый плохонький инструмент.
Ты пойми, что мне было всего только двадцать лет, т. е. те годы, когда каждая женщина, даже менее красивая, чем я, если она не больна какой-нибудь неизлечимой болезнью, вроде туберкулеза, имеет право жить, радоваться и цвести. А если она талантлива, то и творить. А у меня не было никого. Меня покинул даже бедный я беспутный брат, которого я, после смерти мамы, будучи сама полуребенком, выняньчила и выносила буквально на своих руках. Это было самым последним ударом, ножом в спину. Но вместе с тем, ты напрасно думаешь, что я представляла собою какой-то «образ печали, — душу, лишенную сердца». Даже в этой гнетущей обстановке, полуголодная, без моей любимой музыки, я была, или может быть, хотела казаться веселой и беспечной на людях и ходила с гордо поднятой головой. Но внутренне я была опустошена. Самое сильное, самое чудесное первое чувство было опоганено и те мимолетные связи, порой возникавшие у меня, были только данью природе, но не душе. И, наряду с этим, я все же при таком душевном безмолвии не опустилась, как многие, до сожительства без любви, ради материальных выгод. Я просто иногда выбирала того, кто мне казался немного лучше других и потом, когда увлечение проходило, — спокойно расставалась. Должна сказать — все это было очень редко.