Все пошло наперекосяк. Рейна и еще троих организаторов демонстрации задержали. Эвелин дрожала, лежа в кровати под одеялом, гнетущая тишина общежития давила на потолок, и он, казалось, опускался все ниже и ниже, в голове еще звучали крики: милиция, милиция! Эвелин не хотела выходить из комнаты, она знала, что в кухне все будут перешептываться. Нет, у нее нет новостей, и она не знает, где Рейн и что с ним будет. Точнее, знает. Рейн не вернется на учебу, но это все понимали и без нее, об этом не стоило даже шептаться. Или ей взять и уехать домой? Но можно ли? Приедет ли милиция забирать ее оттуда, выгонят ли ее из общежития, из университета? Мать не перенесет этого, не выдержит, нет, она не может поехать домой, не может рассказать им об этом. Как подобрать слова? Нет, не выйдет. А как же Рейн? Попадет в тюрьму или в армию? Или в тюрьму и в армию? Или в психушку? Эвелин села на кровати: в психушку, боже мой, так случилось с тем автором листовок, чью пишущую машинку искали в мужском общежитии и перевернули вверх дном каждую комнату, тысячу кроватей, тысячу шкафов. Машинку не нашли, но парня взяли. Его увезли в психушку на Пальдиски, 52, после этого никто о нем больше ничего не слышал. Рейн сумасшедший, да, она влюбилась в сумасшедшего, позволила ему замутить ей голову. Она поставила под угрозу свое выпускное платье и надежду оказаться в числе студенток последнего курса, чьи фуражки уже полиняли, а ручки исписались, поставила под угрозу шанс со временем стать инженером. Они с Рейном никогда больше не встретятся, у них никогда не будет ни общих простыней, ни кактуса на подоконнике, ни лакированного шкафа. Ей не надо больше думать о том, позволить ли Рейну снять с нее юбку или нет. Надо было позволить. Надо было найти партийного. Надо было прислушаться к той девушке, которая сказала, что Рейн — это плохой выбор, надо было подумать о себе: я хочу окончить университет, хочу семью, хочу дом, хочу выйти замуж, хочу хорошую работу. Эвелин подбежала к своему шкафчику. Там не было ничего, она знала это, но скоро они придут и будут рыться в шкафах, постелях, подушках. Эвелин побросала вещи в чемодан, обулась и выбежала в коридор, оттуда на лестницу, из комнат выглядывали, она чувствовала на себе любопытные взгляды, они кололи ее, словно иголки, шаги гулко отдавались в голове, она побежала вдоль забора к остановке, вдоль забора, за которым работали заключенные, скоро среди них будет Рейн или она, Эвелин побежала быстрее, чемодан был тяжелый, но она справится, страх загнал ее в тридцать третий автобус, переполненный рабочими с фабрики, так что она с трудом протиснулась внутрь. Автобус тронулся, и Эвелин облокотилась на тюк какой-то женщины, увязанный в белую простыню, этот тюк скоро поедет в Сибирь, как и все подобные тюки, набитые купленными в Эстонии товарами, которые русские тащили, согнувшись в три погибели, на вокзал и в Сибирь, куда и она тоже скоро отправится, куда ее отправят, скрип ее зубов был похож на скрип вагонов, и в этом скрипе страх выгнул спину и приготовился вцепиться в ее хребет, но не сейчас, не сейчас, сначала домой, она хочет увидеть дом, прежде чем они придут за ней, а они придут, они всегда приходят. Возможно, они уже ждут ее в доме матери. Глаза Эвелин были сухими, хотя и намокли от слез, как и у Рейна, когда они смотрели на цепочку факелов, спускающихся от башни Кик-ин-де-кёк. Он сжал ее руку, все прошло спокойно, и Рейн говорил о восстании Юрьевой ночи. Тогда факелы порабощенных эстонцев тоже зажглись в ночи, но все закончилось кровавой бойней — Эвелин стоило бы помнить об этом. Стоило бы помнить уже тогда, слушая рассказ Рейна, стоило бы помнить, а не улыбаться в ответ, шагая по Нарвскому шоссе в сторону Кадриорга и распевая
1965 Деревня Тоору Эстонская ССР, Советский Союз