Работал он методично, вдумчиво, благодарный за препараты и растворы, за ритуал всего этого. За то, что творимое светом выявляла тьма. Джон сразу же оценил чуть ли не вороватое проворство мистера Стэнли; тот был неприметен и опрятен. Вскоре Джон уже не сомневался, что вещи найдутся на тех же местах, куда он их клал, особенно в темной комнате. Однако имелись признаки того, что вне ателье мистер Стэнли был другим человеком – быть может, более чем несдержанным в своих мнениях и политических воззрениях: не потому, что был беспринципен, но как раз из-за своих принципов. Судя по всему, сдержанность не была естественна для мистера Стэнли, а скорее являла собой плод дисциплины, одновременного признания им как факта, так и поверхностности его субординации. Послушание мистера Стэнли накрепко помещало Джона во власть его помощника; насмехалось над ним, усиливая эту хватку; налагало сообщничество. Неравновесие силы стало очевидно чуть ли не сразу, все равно что распознать чей-нибудь почерк – на миг он словно бы заметил тень, отброшенную на черты мистера Стэнли изнутри. Джона этот быстрый проблеск натуры мистера Стэнли не обеспокоил: он скорее увидел в нем свидетельство честности, практичности. Но презрения мистера Стэнли он опасался.
Они готовили декорацию для семейного портрета, разворачивая горы и накрывая стол длинной тканью, которая прикроет недостающую конечность одного из сидящих. Впервые работали они вместе, Джон вынес ткань и пояснил, для чего она: «спрятать то, что невидимо, и скрыть то, что не следует видеть». Мистеру Стэнли он сказал, что предпочел бы фотографировать правду – чтобы вызвать не жалость, а ярость.
Мистер Стэнли, как обычно, кратко кивнул – не соглашаясь, знал Джон, а в насмешку.
– Мы не ребятки с жестяными лицами, которые все свои дни проводят на синих скамейках в Сидкапе.[6]
Он знал, что не заслужил пренебреженья мистера Стэнли. И раз он все еще мог мыслить в понятиях поругания и помешательства, если распознавал значение этих слов, уж точно что-то в нем еще оставалось здраво. Ему хотелось ответить мистеру Стэнли, но он придержал язык. Хотелось спросить, если б только это не казалось вопиющей жалостью к себе, сколько частей надо у нас отнять прежде, чем мы перестанем быть собой.
Он все еще улавливал, как Гиллиз думает в темноте, он по-прежнему просыпался под голос его.
– То, как мисс Элла пела, – говорил Гиллиз, – уводило тебя от края – или сталкивало с него.
Его испугало, что Гиллиз вдруг оказался рядом – касался его рукава, затем совал что-то ему в руку.
Он ощутил знакомые очертания
– Это моя мать и я, – произнес Гиллиз.
– Откуда твои родом?
– Абергавенни… Но теперь там никогошеньки.
– А девушка у тебя есть?
Джон выяснил, что это возможно, даже в непроглядной тьме, – различить, как человек опускает лицо в ладони.
Аккуратно одетый юноша уже дожидался у ателье, когда Джон спустился отпереть дверь. Ему хотелось сделать снимок, чтобы подарить отцу. Мать его умерла, пока он воевал, объяснил он, а теперь он уезжает работать далеко, и отец его опять останется один. Джон оценил юношу: прямой ростовой портрет, быть может – с книгой в руке, простой задник бархатных портьер. Джон кивнул, чтоб юноша входил.
Вставил негативодержатель в аппарат.
– А больно будет? – пошутил юноша.
– Только если вам есть в чем исповедаться, – в ответ пошутил Джон.
Юноша прекратил улыбаться.
– «Льюис» или «викерз»?[8] – спросил мистер Стэнли, казалось возникший из ниоткуда.
– «Викерз», – ответил юноша, вдруг оживившись.
От вопроса юноше тут же стало непринужденно. Отчего Джона беспокоило то, что его помощник так хваток? Не следует ли этому радоваться?
– Если вернусь завтра, будет готово? – спросил юноша.
Джон кивнул.
Хелена накрасила доску так, что та почти стала квадратом ночи – ну или как можно ближе к тому, как ей виделась темнота. А потом ко всей этой шири тьмы добавила единственную каплю краски, меньше карандашного острия, точка света дальнего пламени свечи. Затем прибавила почти неуловимый переход сияния, с первого взгляда лишь черноту. И еще написала бесконечно малый зазор между пламенем и фитильком, который с тем же успехом мог быть и провалом, поскольку природа диктует, что пламя и источник его топлива никогда не соприкасаются. А потом сделалась одержима тем зазором и вновь написала его как увеличенную деталь, то пространство, что позволяло пламени существовать, отношение пламени к фитильку неотличимо от отношения души к телу, то и другое на привязи дыханья.
Они читали в постели. Их первая ночь жизни над ателье, новобрачные. Хелена написала рощу на стене за кроватью, чтоб спать они могли под деревьями. Он вскочил и пустился вниз по лестнице.
– Что ты делаешь? – спросила тогда Хелена.
Он вернулся с метлой.
– Что ты делаешь? – вновь спросила она.
Он поставил метлу к стене.
– Чтоб можно было осенью подметать листву.