Но однажды все-таки повезло — перед самым конкурсом имени Чайковского мне доверили беседу с «корифеем советской школы пианизма» (так сказала моя заведующая, которая любила награждать деятелей культуры характеристиками типа «корифей», «аксакал», «основоположник», «родоначальник», «рулевой», «флагман» и т. д.). На сей раз «флагманом» и «рулевым» оказался Генрих Густавович Нейгауз, который обедал в Киеве у моей бабушки и учил играть на рояле не чужую тетю, а мою маму. Знакома я с ним тогда не была и еще не знала, что мама была влюблена в него, а он «чуть-чуть» в нее. К встрече с «корифеем» я тщательно готовилась — надела ситцевое, с большим вырезом платье, в котором казалась себе очень красивой, туфли на самых высоких каблуках, причесалась в парикмахерской на Кузнецком. О том, чтобы почитать, прикинуть, о чем говорить-то буду, я и думать забыла. Мне очень хотелось понравиться «флагману», о чьем обаянии ходили легенды и на концертах которого в консерватории я не раз бывала с мамой. Но мама никогда не заходила к Генриху Густавовичу в артистическую, почему-то всегда торопилась быстрее уйти…

Итак, Москва, лето, Садовое кольцо. Жара 33 градуса. Звоню в дверь, при этом считаю до пяти, чтобы не волноваться.

«Кто там?» — недовольно спрашивает простуженный женский голос.

«Из журнала… о встрече было договорено…» — с несвойственной мне робостью отвечаю я.

Дверь открывает закутанная в толстую шаль маленькая горбатенькая женщина.

«У нас грипп, — с гордостью объявила она. — На улице жара, а у нас… грипп».

Последнее уже без гордости, а с давним смирением, что в этом доме, с этим человеком — все не как у людей. Меня проводят в удлиненную пустую комнату, посередине которой, как в полусне, мерно раскачивалось кресло-качалка. В углу стояла узкая тахта-кушетка, на которой, как показалось сначала, никого не было. Я недоуменно посмотрела на свою спутницу.

«К вам пришли», — недовольно сказала женщина и, чихая, удалилась. В ответ раздались сразу три взрывных чиха, и кушетка зашевелилась. Из-под яркого, небывалого в те годы, знакомого только по романам Диккенса крупноклетчатого шотландского пледа высунулась сначала белая всклокоченная голова, а затем буро-красный нос «корифея», который выбегал на сцену Большого зала стремительной походкой юноши и, взмахнув белой гривой, еле прикасаясь к клавишам, словно вызывая к нам, в Московскую консерваторию, дух Шопена, начинал…

«Садитесь, душенька, и не обращайте на меня никакого внимания… — После чего он, не подымаясь, закапал в нос капли, которые стояли на тумбочке рядом с его тахтой-кушеткой, и весело спросил: — Ну-с, какие новости?»

Так началась наша беседа, где говорила больше я, чем он, потому что он умел спрашивать и слушать, а я тогда не умела ни того, ни другого. Судя по всему, ему до смерти надоело болеть, и он был рад возможности поболтать и не спешил меня отпускать. Так, не торопясь, мы наконец подошли к тому, ради чего я сюда пришла, — конкурс имени Чайковского и советские его участники. Среди них был мой двоюродный, а точнее — троюродный брат, но у нас в семье что двоюродные, что троюродные — все едино.

И когда я, наверное, уже в десятый раз довольно настырно спросила: «А что вы, Генрих Густавович, думаете о?..» — Нейгауз кокетливо улыбнулся: «Вы, душенька, похоже, влюблены в него…»

Мне ничего не оставалось делать, как признаться, что Г. — мой двоюродно-троюродный брат.

«Как брат?!» — удивился Нейгауз, хотя почему, собственно, он не мог быть моим братом?

«Потому что у меня есть тетя», — обиженно ответила я.

«С какой же, позвольте узнать, стороны?» — не унимался Нейгауз, явно заинтересовавшись моей родословной.

«Со стороны мамы», — с некоторым вызовом ответила я.

«Так кто же ваша мама?!» — вскричал Нейгауз с таким неподдельным интересом, как будто я сейчас открою ему неизвестные страницы личной жизни Жорж Санд.

«Моя мама…» — И тут я очень спокойно, совершенно забыв о бабушкиных обедах и маминой консерватории, назвала ему имя и фамилию моей мамы.

«Кто? Кто? Фанни Файнлейб?!» — вскрикнул он, как-то особенно легко и вальяжно произнося непроизносимую для нормального человека девичью фамилию мамы.

Предусмотреть дальнейшее было невозможно. Откинув царским жестом плед (как мантию или рыцарский плащ) и стремительно перейдя из горизонтального положения в сидячее (оказавшись при этом в откровенно сиреневой майке), он вознес руки к небу и красивым молодым голосом торжественно произнес: «Фанни… — дальше следовала невыговариваемая мамина фамилия. — Боже мой! Какая у нее была спина!!!»

Признаться, мне стало не по себе. С одной стороны, я испытала гордость за маму, чью спину запомнил «флагман» и «корифей». С другой — мне было неприятно, что этот сморкающийся и кашляющий старик так интимно вспоминает мою маму (хотя теперь уверена, он не вкладывал в свои слова того интимного смысла, который усмотрела в них я). Но папа только вернулся, и в этом давнем воспоминании Нейгауза мне почудилось покушение на их с мамой личную жизнь.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже