Когда мы, молодые, начинающие журналисты, что-то требовали, на чем-то безапелляционно настаивали, мой первый редактор, много чего повидавший на своем веку, всегда повторял одну и ту же фразу: «Все не так просто. Только в математике дважды два, хоть лопни, хоть тресни, всегда четыре. А в жизни и пять, и десять, и двадцать пять, и… ничего. Нет правил на всю жизнь, нет готовых на все ответов. А есть бессонница непонимания и вечная мука — понять».

Мне часто указывали на мое место не под солнцем. И тогда, в деканате факультета журналистики МГУ, куда я пришла подавать документы, милая, улыбчивая секретарша любезно, по-человечески, как ей казалось, посоветовала — не терять времени даром и забрать документы, потому что я все равно не пройду. «Но почему??! — воскликнула я и наивно добавила: — Я ведь хорошо пишу». — «Неужели вы не понимаете?» — ласково ответила девушка и вежливо протянула документы. НЕ ПОНИМАЮ, но понимаю. Не хочу ПОНИМАТЬ, но вынуждена понять и… забираю документы.

«Мы вынуждены были жить при Гитлере, как и миллионы других людей», — говорит мать Карла, славная, добрая мать «хорошего доброго» мальчика. Отец Карла был раньше социал-демократом, но сын его записался в гитлерюгенд, и он вынужден был жить при Гитлере и вынужден был опасаться соседей. ВЫНУЖДЕН — это, наверное, самое страшное. Не ты сам, а тебя вынудили, за тебя решили.

Наш скромный сосед Михаил Давидович — тихий безобидный еврей, младший сотрудник в каком-то неведомом полунаучном институте, каких в советские времена было пруд-пруди, — он так любил свою белокожую хрупкую жену Лилю и маленькую дочку с большими черными, как у Эли, глазами. Они тихо, как-то незаметно, жили в угловой маленькой комнате нашей шикарной коммуналки (когда-то вся квартира принадлежала богатому нэпману, который поверил в новую экономическую политику и, естественно, сел в Бутырку за свою доверчивость), так вот, другой сосед — бывший буденновец, а ныне домоуправ, вынудил его подписать поклеп на моего папу, и он, став «источником», как это у них называлось, подписал донос. Он дружил с нами, как и вся его семья, и вовсе не хотел отправить Ефрема в лагерь. Но был ВЫНУЖДЕН, ибо в противном случае, как обещал ему бывший лихой боец, его посадят — он ведь и сам еврей, а евреи, как известно, все равно в чем-то виноваты. В папином Деле — совсем недавно мне дали его прочесть — «источник» занимает СВОЕ МЕСТО, я это увидела своими глазами. Когда папа вернулся, он рассказал нам об очной ставке со свидетелем его «преступлений», нашим застенчивым Михаилом Давыдовичем. Тот, не глядя на папу, повторял за следователем — «да, я слышал… да, знал…».

Помню, в своем юношеском максимализме я была непреклонна: «Ты должен его найти (он сразу уехал из нашей квартиры), ты должен ему отомстить!» Вот тогда-то отец сказал: «Больше всего я не хотел бы его встретить. Мне нечего ему сказать. Я не буду сводить счеты ни с ним, ни с миром — ненависть разрушает. Я вернулся, чтобы жить…»

Все не просто… Я сижу перед столом-платформой главного редактора ведущей газеты. Он с явным удовольствием дочитывает мой первый в его газете материал. Пришло время, незабвенная «оттепель», и я пишу открыто, остро, смело… Так мне, по крайней мере, казалось. Сегодня понимаю всю условность и жалкость этой «смелости», но по тем временам… «Прекрасно, — говорит наконец Главный — печатаю…» Я аж задохнулась от счастья. «Но… с одним условием — вы берете псевдоним. Например, Алова или Гербова… Ну какой хотите, только фамилия должна быть другая». Я знала, что этот момент когда-нибудь наступит, но все равно была к нему не готова и молчала. «Так что, решено?» — прервал затянувшуюся паузу Главный. И тут я наконец открыла рот: «Решено, Алексей Иванович, я никогда этого не сделаю, и прежде всего потому, что ПОНИМАЮ, почему ВЫ меня об этом просите».

В далеком детстве я пришла домой, рыдая, потому что Толик, сын нашей дворничихи, кривляясь и гримасничая, дразнил обидным, как он полагал, словом — «еврейка». И было почему-то и впрямь очень обидно. Плача, я побежала домой за защитой: «Папа, он назвал меня еврейкой!» — «Так что же ты плачешь? — удивился отец. — Быть еврейкой так же прекрасно, как грузинкой, русской, украинкой…» Вот это — так же прекрасно — я запомнила на всю жизнь. Вспомнила и тогда, когда от меня потребовали сменить мою еврейскую фамилию на Иванову или Петрову…

«К тому же я очень любила своего отца — Ефрема Гербера» (папы уже не было к тому времени в живых). Разговор был окончен, и я встала, но вместе со мной встал и Главный. Он обошел свой гробовидный стол, подошел ко мне и сказал только одно слово «УВАЖАЮ». С тех пор печатал всегда.

Предположим, он занимал высокий пост и мог позволить себе роскошь уважать еврейку только за то, что она, вопреки государственным установкам, не боится ею быть. Так что же здесь правило и что исключение? И как отделить тех, кто был ВЫНУЖДЕН и шел на подлость по чужой недоброй воле, от тех, кто мог убить или уже убил?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже