Мишку в тот раз так и не сагитировали. Но через два дня он подал заявление, где было написано: «…хочу быть в передовых рядах…» Сагитировать Мишку смог Алешка, когда они ездили за сеном.
— Записывайся, Мишка. Сторожей будем проверять. Дед Петрак спит на дежурстве, а молодняк заваливается и дохнет.
Мишка слушал заинтересованно, а потом стал фантазировать, как они «накроют» спящего Петрака:
— Ведро ему на голову да палкой как бабахнуть!
— Или дерьма в тулуп сунуть, — перебивал Алешка, и они смеялись, представляя заранее, как они отучат Петрака спать на дежурстве.
— Коровин овес ворует из склада? Ворует, — вдохновлял Алешка. — А попробуй поймай. Он те морду набьет, а комсомольца не посмеет тронуть.
Строили планы, как поймают с овсом Коровина.
И Мишка вступил в комсомол, не очень-то думая о великих делах строительства социализма и о том, что комсомолец действительно личность Значительная.
Алешка с Мишкой приезжали в сумерках с сеном. Алешка, усталый и наморозившийся, садился у горячего обогревателя, брал толстую потрепанную синюю книгу и, прежде чем начинать читать, всегда долго смотрел на портрет, что на титульном листе. Александр Блок! Какое звучное, неземное имя! И лицо вдохновенное, запрокинутое, высокий лоб обрамлен кудрями, как венцом. Алешка читал:
Алешка опять смотрел на портрет и рисовал в воображении: залитая солнцем даль, на юге, в Заозерье, кричат журавли, оттуда летят птицы, гуляет теплый ветерок, а он, этот сказочный человек, стоит на взлобке за кузницей в златотканой одежде, смотрит в Заозерье и, встряхивая кудрями, бьет по сверкающему щиту коротким мечом. Мелодичный звон разносится по Козлихе, а он бьет и еще, и еще, и движется из Заозерья к нему весна. Боже мой, неужели на нашей громадной земле, на которой приютилась продутая ветрами и занесенная снегом Козлиха, жил этот человек? Светит семилинейная лампа, мать у печки чистит картошку, отец плетет на лето вентеря, а Алешка читает. На окнах намерз иней, слышится в трубе шорох ветра, а Алешка читает:
Скрипит кто-то в сенцах. С клубами пара вваливается Мишка, тараторит:
— Кончай политикой заниматься, айда в контору.
Алешка с неохотой закрывает книгу: конец сказке. Натягивает телогрейку, нахлобучивает баранью шапку. Выходит во двор. Морозно и ветрено, и страшно за тех, кто сейчас в дороге, в степи. И жутко за себя; завтра очень рано он выедет на быках в Заозерье, в эту пугающую холодом тьму.
Небо звездное, с седыми пятнами туманностей. Алешка задирает голову. Ну конечно же, вон и лицо показывается, прекрасное, бледное. Вот скрывается, опять показывается, движется.
— Чего уставился? — толкает Мишка. — Бежим.
Из окна конторы — тусклый свет. Мишка приникает к незамерзшему уголку стекла, подзывает Алешку.
— Целуются.
Мишка прижал нос к стеклу, высунул язык и забарабанил по раме. Клавка с Толькой испуганно оглянулись на окно и отскочили друг от друга.
Зашли, смущенно улыбаясь и пряча глаза. Толька деловито уставился в бумагу, а Клавка передернула плечами:
— Подглядываете, обезьяны бесхвостые.
Толька отрывает взгляд от бумаги.
— Сегодня у нас не собрание, но вроде этого. Нужно прикинуть насчет самодеятельности, что мы можем сделать и кто с чем будет выступать конкретно.
— Я буду петь, — говорит Клавка.
— Все будем петь, — вскидывает бровь Толька.
— Я буду одна, — настаивает Клавка, и Толька сдается. «Сказко — петь, — записывает он и, подумав, добавляет, — одна».
— Я буду стихи читать, — говорит Алешка и краснеет.
— Стихи надо. А чьи?
— Блока.
— Не слыхал про такого. А как стихи, боевые? Зовут?
— Зовут, — тихо говорит Алешка и вздыхает.
— Ладно, послушаем. А кто плясать будет?
— Я сбацаю, что старый заяц ушами, — хихикает Мишка. — Только у меня твердой обувки нет.
— Найдем, — заверяет Толька и пишет: «Михайлов и Воронов — плясать, Стогов — балалайка».
— Я ж не умею, — взмолился Алешка.
— Научим, — пообещал Толька. — Все. А теперь время позднее: Воронов и Михайлов пойдут по скотным базам проверять сторожей, а мы со Сказкой подумаем над программой. — И опять смущается. Алешке тоже неудобно, а Мишка скалится многозначительно:
— Подумайте, — и, визгливо хохоча, спешит к двери. Гордая Клавка — само презрение.
Холод, мгла и снег без конца. С севера доносится слабый паровозный гудок (железная дорога километрах в пятнадцати). Гудок такой беспомощный, зовущий, и у Алешки почему-то тоскливо заныло сердце.