Погибших в эту ночь хоронили за аэродромом у большой шоссейной дороги, над рекой. Тела покрыли самолётным чехлом и засыпали землей. В погребении принимал участие весь полк. Невыносимо тяжело было расставаться с товарищами, прошедшими такой длинный путь войны и теперь навсегда остающимися в этой братской могиле на чужой земле.
У могилы друга, низко опустив голову, стоял Степан Верёвка. Он сдвинул свою замасленную шапку на самый нос, затем со злостью сорвал её совсем, как будто бы она была виновата во всем и так тяжело давила на сердце.
Над братской могилой прогремел трехкратный залп – последняя почесть погибшим… Над головами низко прошёл У-2 и, заложив прощальный вираж, растаял в молочной мгле облаков на горизонте: донесения и почта отправлялись в тыл. Там были последние письма, письма погибших товарищей. Пусть они беспрепятственно дойдут домой, пусть оттянут час рокового несчастья. Письма с фронта, что пути далеких звезд: случается так, что уже нет того, кто написал их, а письма всё идут и идут, рассказывая о последних днях давно уже погибшего человека…
Глава 32
Мы, друзья, перелётные птицы,
Только быт наш одним нехорош:
На земле не успели жениться,
А на небе жены не найдёшь…
Серафима перевели в мотористы. Он мыл самолёты, сидел на хвосте, когда механик пробовал мотор, катал баллоны сжатого воздуха и вдвойне переживал все неудачи фронтовой жизни. В успехах всегда хвалят самого старшего, в неудачах – ругают самого младшего, потому в авиации моторист всегда виноват. На нём вымещают свои неудачи все, начиная от инженера полка и кончая оружейником.
Полк пополнился новыми машинами Ла-7. Началась перегруппировка людей.
– Ну, как ваша нога? – встретил меня инженер.
– Всё в порядке, сказали – будет лучше прежней.
– Тогда вот что, бросайте свою палочку и пока придет ваш «Муромец» из авиамастерских, примите пока 84-ую. Оружейником возьмите Румянцева, мотористом пришлю вам э… Серафима. Да, да Серафима. Кстати вы его хорошо знаете, помогите ему выправиться.
Вскоре явился Серафим. Он был необыкновенно весел и, шутя, доложил:
– Сержант Рязанцев прибыл в ваше распоряжение! – и, помолчав, добавил: – Разрешите стоять вольно?
– Нет, стоять не надо, беги, ищи Румянцева, пойдем принимать новую машину.
– Есть! – весело крикнул он, приложил руку к замасленной шапке и грузно побежал к аэродрому, чего с ним никогда не случалось.
За последнее время он резко переменился. Постирал в керосине свой промасленный комбинезон, подстригся, стал более аккуратен и чист и долго почему-то засиживался в столовой БАО, где работали девушки, уже не раз обслуживавшие наш полк. Серафим теперь каждый день умывался и, прежде, чем идти в столовую, зачем-то долго украдкой всматривался в кусочек замасленного зеркала, на обороте которого какой-то неизвестный остряк написал «мордогляд».
Мы с Васей догадывались, что он питает любовь к полной, круглолицей девушке Нине Борнц – официантке БАО. В душе мы были очень рады этому и надеялись, что благородное чувство исправит, поднимет опустившегося товарища.
Серафим вернулся:
– Разрешите доложить? Николая Румянцева нет. Уехал снимать пушки с упавшего самолёта!
Радость его плескалась через край, он не выдержал и запел. Пел он хорошо:
– Ты, Сима, что-то особенно весел сегодня…
– А разве видно?
– А разве нет?
– По чём ты судишь?
– Да хотя бы по репертуару твоих романсов: то были какие-то разочаровано-грустные, а теперь вот видишь: «от любви не уйти никуда, никуда!»
Серафим замолчал. Он, видно, не хотел открываться в своих чувствах и решил сменить пластинку:
– Ты видел фрица, «горбатых» бомбил? Выбросился с парашютом. Здоровый парень… – но я не поддержал разговора.
Мы подошли к своему самолёту. Вначале решили проверить всё до винтика и составить дефектную ведомость, потом пробовать. Серафим проверял всё молча, насупившись. Я знал, что он не выдержит и поделится своими чувствами, но он упрямо молчал.
– Так, так, значит, – начал, было, я, надеясь, что Серафим поддержит разговор. Но он молча ковырялся в моторе.
– Так, так… Любишь, значит? – Серафим молчал. И мне вдруг страстно захотелось разыграть его за это молчание.
– Правильно, Сима, хорошее чувство. Только это не новость; была бы новость, если бы тебя кто-нибудь любил, – но он был невозмутим. Зная его слабость к стихам, я начал: