— По рукам! — согласилась Патимат. Это означало, что сделка закончена.
Заиграли зурна и барабан. Послышался булькающий звук бузы, высвобождающейся из узких горлышек кувшинов. Взвился чей-то смех. И вдруг надо всем этим раздалось оглушительное, яростное, победоносное: «Кукареку! Кукареку! Кукареку!»
То злополучный петух наконец-то вспомнил о своем петушином назначении.
Между тем Айшат уже подходила к молодым с тарелкой меда, золотисто-прозрачного, как этот весенний полдень.
— Как сладко! — зажмурившись, проговорила Узлипат.
— А мне, мать, — потянулся к меду Башир, — или я не заслужил сладкого?
— А тебя, сын, пусть потчует твоя невеста, — засмеялась Айшат.
— На-ка, Башир, — и Узлипат, одарив жениха нежным взглядом, поднесла к его губам полную ложку золотистого меда.
И вот уже от толпы, окружившей молодых, отделилась Меседу. С зажженным чирахом в одной руке и кувшином, полным воды, в другой она прошла к празднично накрытым столам. Это был знак того, что пора садиться.
А жених и невеста, к несказанному удивлению всех собравшихся, не разошлись по разным местам, как это бывало всегда на горских свадьбах, а сели рядышком.
А кто-то уже опробовал струны пандура, кто-то примеривался к барабану… И вот грянула музыка, и на середину мощеного двора вышла первая, самая дерзкая пара.
И сквозь угар этого чужого веселья, сквозь пелену то ли слез, то ли опьянения Шапи вдруг увидел, как встала со своего места Мугминат и — неужели это правда! — направилась к нему. Он видел, как упруго бились о колени волны ее розового атласного платья, как развевался кремовый платок — тастар, как мелко, чуть заметно дрожала в ее руке какая-то зеленая веточка.
И Шапи, никогда не танцевавший (зачем лишний раз показывать людям свой рост!), неожиданно для самого себя принял из ее рук эту ветку с привядшими листьями, теплыми от ее пальцев, и крикнул: «Гарс!»
Он плясал, не касаясь ногами земли, он плясал так, словно втаптывал в камни двора свою боль, свое прошлое, свою первую неразделенную любовь.
Он плясал так, словно навсегда освобождался от этого чувства, словно хотел разметать его по белу свету, как бесплодные, не дающие всходов семена.
Он плясал!.. А вокруг неслось все громче, все удивленнее:
— Шапи-то, Шапи! А еще скромничал, говорил, что не танцует…
— Вот это да! Да Шапи ли это?!
— Глядите на Шапи! Глядите на Шапи!
И Аминат не выдержала. Она встала из-за стола, отыскала Умужат и шепнула ей дрожащим от счастья голосом:
— Как они подходят друг другу, словно два голубя на одной ветке.
Но когда загустела, заматерела, заколобродила свадьба, вступив в ту пору, когда не только Шапи со своим неожиданным талантом, но даже жених и невеста были напрочь забыты, когда землю и горы окутал лиловый сумрак ночи, когда все смешалось, нарушилось, переплелось, разладилось и сладилось по новым, неписаным, неподготовленным законам, от ворот в горы неровной походкой раненого зверя направился один невысокий человек. И никто этого не заметил. Никто, кроме Мугминат…
XXIV
И ПОСЛЕДНЯЯ…
Но и эта ночь кончилась, как кончается все на свете. Веселое щебетанье ласточек известило о начале нового дня. Заблеяли ягнята. Ударила о дно крынки первая струя молока. Захлопали ворота. Зазвучал транзистор в чьем-то окне. Зазвенели бубенцы на крышках медных кувшинов: это девушки спешили по воду. И уже на глазах у всего аула медленно и величаво прошла мать Узлипат, торжественно неся дочери птичий завтрак, легкую, почти воздушную кашу из кураги, залитую медом и урбечем.
Но и это утро ста́яло, растворилось в ясном небе, в теплом воздухе, уступило место синему дню, а день вечеру, а вечер ночи… И скоро люди, включенные в ритм обычных будничных дней, стали забывать об этой свадьбе: новые заботы и новые праздники увлекли их мысли и сердца.
И среди них один — самый светлый и самый горестный — праздник Победы. В этот раз в ауле намечалось особое торжество — открытие памятника погибшим.
Под звуки парада, звучавшего из всех репродукторов, празднично одетые люди из дальних и ближних аулов шли и шли сюда, где у подножия горы, вблизи семи родников, положивших начало аулу Струна, ветер трепал белое полотнище, закрывавшее памятник.
И бело-розовая пена садов, и пронзительная синева неба, и блики солнца, вспыхивающего на снежных вершинах, и цветение женских шалей, и огромные рассыпающиеся букеты в руках, и смех, и слезы, и песни, и причитания, и высокие папахи старцев, и белоснежные одеяния грудных младенцев, и траурные платки вдов, и непокрытые головы молодежи, и венки из желтых одуванчиков на девичьих косах, и скорбные, окаменевшие лица матерей, чьи сыновья не вернулись с фронта, и живые, горящие любопытством лица подростков — все это являло собой картину почти непередаваемую.