Да, о том, как он страдает, тоскует, догадывались, пожалуй, только двое — Лазарь и Алексей. Об этом больше никто не знает, а если кто и знает, то что ему за дело до переживаний главного инженера? Все заняты более серьезным: началось бурение. Этим же занят и Гурьев, об этом он думает, может быть, даже больше, чем другие, но он постоянно ловит себя на том, что так же занят мыслями и о Галине, о своем сердечном горе. Он чувствует, что живет нестерпимой двойной жизнью, и это — мучительно. Что делать? Что предпринять? Где, когда он допустил ошибку?
Галина уже не вернется к нему — это ясней ясного. Не такая она женщина, чтобы остановиться на полпути. Но разве можно помириться с тем, что она, его Галина, будет жить с другим мужчиной! Ну, можно ли представить это себе?!. Гурьев не может, и поэтому страдает еще больше. А тут вдобавок ко всему Кедрин, его пристальный взгляд, который словно прощупывает, словно хочет вывернуть наизнанку душу… Он счастливчик, Кедрин, это его любит Галина, из-за него ушла она… Эх, начать бы всю жизнь сначала!..
Гурьев сжимает пальцами ноющие от тупой боли виски и продолжает шагать по комнате мимо Вачнадзе. Лазарь сидит у стола и авторучкой пишет в записной книжке. Порой он косится на Гурьева и недовольно морщится. Он хочет сказать что-то, но молчит. За окном, расписанным морозными узорами, синеет вечерняя степь, тускло сияет закат, задернутый серой пеленой. С буровой доносится еле слышный гул моторов. Кедрин там, у скважины, работает наравне с другими. Гурьев удивился, когда Алексей прошел к глиномешалке и присоединился к рабочим, готовящим глинистый раствор. В паре с Перепелкиным мастер лопатой накладывал на носилки зеленоватые комья глины, потом брался за ручки… Любит работать… Да, да, как и Галина… Она так и говорила: нужно учиться… любить… Странное сочетание слов…
Вачнадзе сидит и морщится. Ему не нравится, что вот уже целый час главинж болтается по комнате туда-сюда и не может найти себе дела. А Гурьев смотрит на него и думает: «Ну, скажи хоть слово! Уткнулся носом в записную книжку и только сопит… Какой все-таки большущий носище у этого Вачнадзе… и горбатый…»
Гурьев останавливается. Он не может больше молчать, смотрит на Вачнадзе и ждет, когда тот заговорит. Он почему-то уверен, что Вачнадзе заговорит первым и обязательно скажет то, что ему, Гурьеву, так необходимо в эту минуту. Вачнадзе умный, он должен понимать состояние Гурьева, и поэтому что-то должен сказать, не имеет права не сказать — ведь они все-таки хорошие друзья. И Вачнадзе сказал, не поднимая глаз от книжки:
— Сходил бы ты на буровую, посмотрел, что там делается… В кои-то веки вырвешься еще сюда… — И опять начал писать, торопливо водя пером по белой страничке своей толстой книжки.
А что еще может сказать Вачнадзе? Ничего не сказал и сказал больше, чем ожидал Гурьев. Чуткий все-таки, он, этот большеносый горец Вачнадзе…
Гурьев покорно снял с вешалки пальто и оделся. У двери, не оборачиваясь, тихо сказал:
— Хорошо, я схожу, Лазарь… Проверю кое-что…
— Ну, ну, — промямлил тот в ответ.
«И черт его знает, что он все пишет!..»
На тропе Гурьев остановился. Навстречу кто-то шел.
— Кто это? — спросил он, когда человек подошел ближе. — Ты, Артемьев?
— Да. За вами иду. Пора отправляться. Поземка пошла, — ответил шофер вездехода простуженным басом.
— Поземка?.. Что, опасно?
— Дорога не ближняя. Не дай бог, захороводит метель!..
Гурьев невольно засмеялся, вслушиваясь в раскаты артемьевского баса.
— Однако и голосок у тебя, Артемьев. Если во всю силу грянешь, так, пожалуй, у кого-нибудь и барабанные перепонки не выдержат, а?
— Что верно, то верно, — без всякого смущения прогудел в ответ Артемьев. — Да у меня что… Вот вы послушали бы моего деда… В соборе протодьяконом служил… Бывало, рассказывает, как пустит аллилуйю, так свечи, словно от ветра, гасли, под ногами пол дрожал…
— А жив сейчас, дед-то?
— А что ему сделается? Жив. На вторую сотню перевалило и хоть бы что. Мужик здоровый, в молодости быка-полуторника ударом кулака сваливал… Озоровал много, хотя и служил богу…
— Ну, а голос как?
— Не тот, конечно, что был, но осталось… Выпьет случаем, запоет что-нибудь духовное, так в окнах стекла дребезжат…
— Силен у вас дед, Артемьев, — невесело сказал Гурьев, пряча лицо от все усиливающегося ветра.
— Силен, что и говорить, — согласился шофер и добавил, осматриваясь: — А поторапливаться все-таки надо…
— Ну, хорошо… Сейчас идем. Подожди немного, — попросил Гурьев и повернул обратно в барак. «И чего он все пишет, Вачнадзе? Пора домой… Домой? А есть ли у меня теперь дом?»…
Пристроившись у слесарного столика, положив блокнот на колено, Алексей торопливо писал письмо Галине: