Не тронет кисть шершавого холста.Цветы увянут, жизнь уйдет вперед.О чем молчат холодные уста?Теперь уже никто не разберет.Земля плывет во мраке не спеша.Печаль на сердце холодней свинца.Безгрешного художника душаПрошелестела веткой у лица.

Прошелестела… Но, черт возьми, где мы – те триста! – были при его жизни?! Он, гениальный художник, Мастер, так нуждался в нашей заинтересованности! Я убежден, что если бы те малознакомые или даже незнакомые почитатели, которые пришли, приехали и прилетели тогда на похороны Отари (или те, кто когда-то – на похороны Сергея Довлатова, или те, кто недавно – на похороны Иосифа Бродского), – если бы мы при жизни этих Мастеров нашли пару минут послать им – каждый – не стихи, а всего лишь по одной почтовой открытке с добрыми словами, то любая такая открытка подарила бы и Отари, и Довлатову, и Бродскому еще несколько дней жизни. Подумайте сами – простой открыткой вы подарили бы Бродскому день жизни! А если нас триста, пятьсот, тысяча…

Я утешаю себя тем, что успел назвать Отари светоносным художником еще при его жизни.

Я не прощу себе, что не разыскал его адрес, не вложил ту статью в конверт и не послал ему. Потому что он, оказывается, жил так изолированно и одиноко, что и газет не читал.

А теперь, через год после его смерти, в эту теплую апрельскую ночь, я сижу в мастерской, в полуподвальном этаже его домика под Вашингтоном, один на один с каким-то неистовым, языческим гимном Жизни, который водопадом красок, цветов и плодов низвергается с его полотен.

Так брызжет на вас сок спелого граната, сжатый рукой исполина.

Так вулкан изливается алой лавой раскаленной магмы.

Так зрелый Мастер, подойдя к концу жизни, вдруг осознает свою кисть как некий всемогущий луч и начинает демонстрировать вам этим лучом гениальность другого Высшего Художника – Творца.

Господи, сколько гранатового сока жизни в последних картинах Отари! Сколько спелых – именно спелых – раскалывающихся от жизни плодов! Сколько цветов – распустившихся, набухших, напряженных внутренними соками, сияющих! Какая по-рембрандтовски мощная плоть бытия, какое по-сезанновски яркое свечение красок!

Впрочем, наверное, зря я пытаюсь словами раскодировать этот густой, пряный и хмельной эмоциональный заряд, который веет, да что там веет – прет, вот точное слово! – с каждого его полотна. Отари к старости так хмелел на пиршестве земной природы, что каждая его картина стала настоящим и идущим от сердца грузинским тостом в честь Жизни! И слушая их в ночном одиночестве, я вижу и чувствую, как жадно, как яростно хотел он Жить!

Нет, невозможно только смотреть на эти картины-тосты!

Я встаю, поднимаюсь по короткой лестнице – лестнице, на которой он умер, обронив незаконченную картину, – и прохожу по ночному домику на кухню, ищу в холодильнике красное вино.

Найдя початую бутылку, я сижу в бликах его полотен, мерцающих в этом доме со всех стен, все доливаю и доливаю в чашку темное и терпкое, как гранатовый сок, вино и медленно, почти ритуально пью за Отари и за этот мир, в котором он прожил всего ничего – 73 года. И в котором мне повезло пересечься с ним в самые, пожалуй, трудные дни нашей жизни – в начале восьмидесятых, в шумном пуэрториканском северном Манхэттене, на углу пыльной и знойной Саус Пайнхерст – Южно-Еловой – улицы и 179-й стрит. Я ищу глазами его автопортрет – тоже яростный портрет сурового грузина, в алой рубашке, но не с мечом, а с кистью в руках. Я встречаю его взгляд, поднимаю свою чашку и говорю ему, как живому: «За тебя, старик! Будем!»

А в соседних комнатах спят моя жена Юля и вдова Отари Белла. Сегодня, когда мы с женой добрались до Вашингтона, Белла наконец уснула без снотворного и этих проклятых антидепрессантов…

Да, сегодня, когда в доме гости, она не чувствует себя так трагически, так окончательно одинокой. Сын давно женился и живет отдельно, а друзья, настоящие, близкие друзья юности, или там, уже с Отари, или еще дальше – в Москве, в Грузии… И по ночам, когда бессонница опять изматывает и душу, и усталое тело, Белла встает, набрасывает халат и, кутаясь, спускается в его мастерскую. Деревянные ступени скрипят под ее ногами. Он так не любил этот скрип!

– Ну! – резко поворачивался он от мольберта и смотрел на нее острыми, почти враждебными глазами ребенка, выхваченного из игры. – Что ты пришла?

– Ты не ел с утра. Принести что-нибудь?

– Уйди!

– Но так нельзя! Я принесу…

– Уйди, я тебе сказал!!!

Она смотрела на мольберт, на очередной холст, снова отнимающий у нее мужа на день, на сутки, на месяц, а потом обиженно поджимала губы и уходила.

– И не хлопай там холодильником! – неслось ей вслед.

Перейти на страницу:

Все книги серии Бестселлеры Эдуарда Тополя

Похожие книги