— Иди, иди, гуляй, дед, пока казенки откроются,— Матвей прячет обратно в карман блокнот и ручку, но дед не отстает от него.
— Я специалист. Я слесарь самого высокого разряда... временно трудоустраненный. И печник, и токарь, и столяр, и сантехник, а сейчас...
— Не знаю, как сейчас, дед, а вот раньше такие специалисты на углу под забором сидели с шапкой перед собой. Раньше пятаки с прохожих собирали, а сейчас вы бутылки по урнам сшибаете, потому как перевелись нищие и подающие.
— Зачем ты так, зачем меня обижаешь?
— А затем, что у меня таких специалистов в деревне пруд пруди.
— Знаю, всюду таких, как я, хватает... А все ж не отрекайся ты от меня. Запойный я, это точно, а руки золотые. Не хваля себя, говорю, Когда трезвые эти руки, они самого черта сделают. Возьми, пропадаю я, пропаду. Хочу в деревню. Деревенский я есть и останусь.
Матвей слушал деда, и ему уже было жалко его. Он ведь и сам был похож на него, хотя и не запивал, но сегодня вроде бы как после похмелья, Похмелья на всю жизнь. И кто знает, протянет ли кто ему руку и что вложит в его протянутую руку. Во искупление будущего собственного, чтобы не достался ему камень, решил пожалеть этого Лапусту-Капу сту,
— Беру,— сказал он.— Черт с тобой. Беру,— пообещал твердо, но до конца не верил, что это серьезно. Только Лапуста Федор Егорович в тот многотрудный для Матвея день не отстал от него ни на шаг. А пока они позавтракали в открывшейся уже к тому времени «Бульбяной». И только с пивом, хотя Лапуста выразительно посматривал все время на стойку, за которой было кое-что и покрепче. Позавтракав, Матвей поташил за собой Лапу сту по уже знакомой ему улице, по проспекту в тот город в городе, к уже знакомому ему зданию, у которого он был ночью или которое ночью пригрезилось ему. Но если и пригрезилось, то на удивление реально И днем, хотя в ином освещении, было оно в точности таким же, как и ночью, и дверь такая же, внутрь открывающаяся, избитая носками ботинок, с черными отметинами внизу и облупившейся коричневой краской, больная, страдающая дверь. И скамейка сиротливая и пустая, та же самая, на которой уже сидел Матвей, он мог поклясться в этом. Он сел на нее и сейчас, но уже не один, а вдвоем с Лапустой. Для чего ему нужен Лапуста, он не знал, но чувствовал, зачем-то нужен. Больше всего он боялся остаться один. Якорьком и последней надеждой служил ему этот «слесарь самого высокого разряда». И Лапуста понимал это, сидел подле него терпеливо и стойко, не докучал ни разговорами, ни расспросами, словно обо всем они договорились заранее, оба знали, зачем пожаловали сюда. Было Матвею уютно и покойно возле молчаливого Лапусты. Он и не заметил, как начал рассказывать Лапусте все про себя и Алену, будто они все же выпили с ним, хорошо выпили и его, Матвея, потянуло на откровенность, полную и не стыдную, со слезой, с хмельным умолчанием и хмельной доверительностью.
— Что же ты так,— на самом деле охмелев от его рассказа, расстроился Лапуста.— Какой же ты мужик после этого, такую девку упустил, кто ж тебя после этого колхозом поставил править?
— Поставили.
— Слушай,— воодушевился он,— у меня есть идея.
— Не надо.
— Как не надо? — не понял его Лапуста, а поняв, обиделся.— Эх ты, человек, да я про ту идею, я про девку твою. Не из тех она, что бросит мужа и побежит за тобой. Так ты уводом ее, уводом.
— Как это — уводом?
— А так — в оберемок и в машину. И все, и никуда она не денется.
И они на полном серьезе начали обсуждать, как это — в оберемок и в машину. Посмотри и послушай их кто-нибудь со стороны, едва ли бы он поверил, что в «Бульбяной» они обошлись только пивом.
Дай воды напиться, колодец