Жду немножко, жду множко, а моего Адила нет и нет. Принялся звать — никто не отзывается. Стал в лесу искать — может, худо ему сделалось, а его и нет нигде. Понял я тогда, какую шутку сыграл со мной мой разлюбезный Адил, и поскакал что было духу назад, отару хотя бы повернуть. Какое там! Не только овец, хвоста овечьего не нашел. А поскольку дело-то контрабандное, то ни к грекам, ни к болгарам — ни к кому с жалобой не сунешься. Застал я на месте только одного чабана — дожидался меня Тодор из Широкой Лыки, чтобы в обратный путь вместе двинуться.
— Тодор, — говорю ему, — у тебя посох какой?
— Кизиловый, — говорит.
— Коли, — говорю, — кизиловый, то я лягу, а ты колоти. А зачем и почему, не спрашивай. Колоти, говорю, не то не видать тебе от меня ни гроша!
Десять раз вытянул меня Тодор своим пастушьим посохом, а потом сели мы на коней и вернулись восвояси. Принялся я плакать — не текут слезы, принялся пить — ни вино меня не берет, ни ракия… «Беда, — говорю я себе, — ох, беда!..» И того не ведал, что эта беда еще не беда, что самая-то беда впереди. На другой день прибыл в село пристав Перпелан с двумя стражниками из Девлена и прямиком к нам в дом. Ни «здрасте», ни «добрый день».
— Именем закона, ты арестован! — А стражникам велит: — Вяжите его!
— Да почему такое? За что?
— Шагай и не спрашивай!
Пригнали меня в участок, и началось следствие:
— Какие у тебя дела со шпионом? Говори!
— Ты что, обалдел? С каким таким шпионом? Знать не знаю никаких шпионов.
Заиграли они дубинками, и мало-помалу уразумел я: этот самый Адил, с которым мы в моем доме пили, ели и торговлей занимались, на самом-то деле шпионом был. Так что он не только обчистил меня, но еще под монастырь подвел. Я клялся, божился, что ведать ничего не ведаю, да разве поверят? Из участка в другой участок, от одного жандарма к другому, от другого к третьему, пока не очутился я опять под замком один-одинешенек. Судили меня и присудили расстрел. И как пить дать, отправили бы меня на тот свет, кабы не поймали Адила. Разобрались тогда, что к чему, и выпустили меня из тюрьмы.
С той поры я берусь отличить, кто родился: самец или самочка, козленок или барашек, хилый или здоровый, но что к добру, что к лиху — не отличаю. И не берусь, и не суюсь.
Год… не то год, не то два тому, не скажу, приходит сын мой, Ангелачко, и говорит:
— Отец, а отец, приглядел я себе в Кричиме хорошую девушку. Как думаешь, жениться мне?
— А ты, — спрашиваю, — с чего взял, что хорошая она?
— Так видать ведь.
— Кабы, сынок, с одного виденья понять можно было, что хорошо, а что худо, я бы сейчас в окружных начальниках ходил. В лес, в партизаны в свое время подался бы… Но тогда за лесом не разглядеть было, что к добру, а что на беду.
Так или иначе, женился мой Ангелачко на той девушке, и зажили они припеваючи. Он по каменотесному делу немалые деньги зашибал, но ведь деньгами никогда не насытишься; взбрело ему определить жену в город, в телефонистки. Того-другого подмазал и определил.
— Вот теперь, — говорит, — отец, чистая благодать. Дом, — говорит, — у нас новый, галдироб еще купить, и ничего мне больше не надо!
Он, значит, так предполагает, а телефонисточка по-своему располагает. Спуталась с телефонным начальником, а мой-то малый их и застань. Задал он ей хорошую трепку, она сбежала в родное село, а он с горя напился, да и поджег дом, чтобы вышибить из памяти и дом и жену.
Люди жалеют нас: «Вот горе-то! Вот несчастье!» И слышу, толкуют меж собой: «Постарел, — говорят, — Милю, из ума выживать стал, вон сидит, улыбается как ни в чем не бывало. Господи, спаси и помилуй!» А я перебираю четки и в ус не дую, потому что знаю наперед: рано ли, поздно ли мутная вода стечет и опять побежит прозрачная!
И она побежала — да не из одного, из трех желобов разом! Как расчищали мы пожарище, то ковырнули старую кладку, еще от дедова дома, и нашли там в медном кувшине — как думаешь, что? — клад старого Ангелачко! Тридцать империалов австрийских и сотню лир!
Вот теперь ты мне и скажи, что к добру, а что во зло! Я и втолковываю моему Ангелачко: «Чудной этот мир, мудреный, и никогда наперед не узнать, что к добру, а что на беду».
ГОЛОВА ЕЛОВАЯ
Осерчал на нас церковный певчий. Батюшка, вишь, когда крестил или отпевал, не звал его, а плату, и певческую, и поповскую, себе в карман клал.
И вот надо же, в Петров день пришла одна тетка, просит молебен отслужить. Мы раз пробили в колокол, другой, а певчего нет как нет. А без певчего какая служба!
— Сходи, — посылает меня батюшка, — покличь Илию.
Иду к Илие.
— Два раза в колокол звонили, чего не идешь! Третьего раза дожидаешься? Батюшка без тебя службу начать не может!
— Пущай, — говорит, — один служит! Коль он мастак сам денежки получать, пущай сам и служит!
Что делать? В церкви народ ждет — не здешний народ, из города. Тут вспомнил я, что один из писарей у нас в сельсовете малость поет. В молодые годы на попа учился, да архиерей прознал, что он из красных, и отказался его рукоположить. Бегу к нему: