Что
– Я не знаю, что это. Оно таится здесь, в этом доме, в этой комнате, во всей этой ситуации, словно только и ждет, чтобы напасть. Я могла бы сказать, что и вы, и я – мы пока еще вместе противостоим этому.
Это все пустые разговоры.
– Знаете, мы ведь не можем иметь все, что нам хочется. Быть человеком порядочным – значит понять это и принять, а не добиваться невозможного любой ценой.
Каждый берет от жизни то, что может, говорю. И если человеку многого в жизни недоставало, он старается любым способом возместить недостачу, пока удача на его стороне. Вам-то этого, конечно, не понять.
Смотрю, улыбается, вроде она меня много старше.
– Все-таки обращение к психиатру пошло бы вам на пользу.
На пользу мне больше пошло бы ваше дружеское обращение со мной.
– Но я ведь так с вами и обращаюсь. Разве вы не видите?
Мы долго молчали. Наконец она это молчание нарушила:
– Вам не кажется, что все это слишком затянулось?
Нет.
– Вы не отпустите меня?
Нет.
– Вы ведь можете связать меня, заклеить рот и отвезти в Лондон. Я не проговорюсь ни одной живой душе.
Нет.
– Но ведь должно же быть что-то такое, чего вы от меня хотите?
Просто хочу, чтобы вы были со мной. Все время.
– И в постели?
Я сказал вам, нет.
– Но вы же этого хотите?
Не хочу разговаривать на эту тему.
Ну, тут она заткнулась.
А я говорю: я не разрешаю себе думать о том, что считаю дурным. Считаю, что это неприлично.
– Вы совершенно необыкновенный человек.
Благодарю вас.
– Мне хотелось бы видеться с вами, когда вы меня отпустите, вы мне очень интересны.
Как звери в зоопарке?
– Просто я хочу вас понять.
Вам это никогда не удастся. (Должен признаться, мне нравилось в этих разговорах, что я кажусь таким непонятным, таинственным. Пусть видит, что не все на свете ей доступно.)
– Думаю, вы правы.
И вдруг она опускается передо мной на колени и три раза поднимает сложенные руки ко лбу, вроде она – восточная рабыня.
– О великий и таинственный владыка, прими униженную просьбу твоей жалкой рабыни о прощении!
Я подумаю.
– Залкая рабыня оцень созалеет о плёхом письме.
Я не смог удержаться, очень уж было смешно, она могла здорово сыграть все, что угодно.
Она так и осталась на коленях, только теперь ладони опустила к полу, лицо серьезное ко мне подняла, смотрит прямо в глаза.
– Вы отправите письмо, правда?
Я заставил ее еще раз попросить, ну, потом согласился. Чуть не сделал самую большую ошибку в жизни.
На следующий день я поехал в Лондон. Хватило глупости сказать ей об этом, и она составила список, чего купить. Много всего. (Я потом понял: это чтоб я побольше времени потратил.) Надо было купить какой-то особый сыр, не английский, и в одном магазинчике в Сохо немецкие сосиски – она их очень любила, и несколько пластинок, и кое-что из одежды. И картины какого-то художника, именно его и никого другого. Я был ужасно рад, такой был день ничем не замутненного счастья. Я думал, может, она забыла про четырехнедельный срок, ну, не забыла, конечно, но поняла и приняла, что я ее так скоро не отпущу. Размечтался. Что там говорить.
Домой успел только к вечернему чаю и, конечно, сразу спустился вниз, с ней повидаться. И тут же понял – что-то не так. Она вовсе и не рада была, что я вернулся, и на покупки не взглянула.
Я скоро увидел, в чем дело, ей удалось высвободить четыре камня, видно, хотела прорыть подземный ход, на ступеньках осталась земля. Я легко вынул один. Пока я с ним возился, она сидела на кровати, отвернувшись. Ну, за этими камнями шла каменная стена, так что ничего страшного. Но я понял, в чем ее игра заключалась: все эти сосиски и картины и всякое такое. Умаслить меня хотела и время протянуть.
Вы пытались устроить побег, говорю.
Она как крикнет:
– Да замолчите вы!
Я стал искать, чем она могла это все расковырять. Вдруг что-то пролетело надо мной, со звоном прокатилось по ступенькам и упало на пол. Ржавый шестидюймовый гвоздь. В толк не возьму, где она его отыскала.
Говорю ей, учтите, это в последний раз. Больше я вас надолго одну не оставлю. Больше я вам не доверяю.
Она отвернулась, ничего не сказала, а я до смерти испугался, как бы она опять голодовку не устроила, не стал настаивать, чтоб прощения просила. Ушел. Потом, попозже, принес ей ужин. Она со мной не заговаривала, так что я опять ушел, оставил ее одну.
На следующий день она была уже в норме, хоть и не разговаривала. Скажет слово и опять молчит. А про побег, который чуть не устроила, вообще никогда больше не упоминала. Но я заметил у нее на руке, на кисти, глубокую царапину, и она морщилась от боли, когда пыталась рисовать, даже карандаш держать не могла.
Письмо я не отправил. Там, в полиции, они ужасно хитрые, здорово всякие вещи узнавать могут. Еще в Ратуше со мной вместе работал один парень, у него брат в Скотленд-Ярде служил. Так им там довольно было щепотки обыкновенной пыли, и уже они знали, кто ты, откуда и всякое такое.