— Спасибо за такую заботу, сношенька. Видно, сама думаешь век молодой быть.
— Вы бы про молодость мою лучше не говорили! Что я видела? Какую радость знала? С двадцати лет вдовая…
— Господи! Что с тобой? — Свекровь повернула страдальчески сведенное лицо. — Чем я тебе досадила? Еще по дому делаю, а ну как совсем споткнусь? Батька тоже все молчит, поди, смерти молит. Хошь бы в богадельню отправили. О-ой!
— Хватит скулить! — сурово осадил Василий Капитонович и запыхтел еще сильней. — Послушал бы кто с улицы — страм!
Ушла Настя во двор и, сидя под Пестреней в полутемноте, зашлась слезами. Такая пустота, такая горечь была внутри, что не хотелось возвращаться в избу. И свекровь сделалось жалко: разве виновата она, что болеет? Все было бы по-другому, когда бы вернулся Егор. Полгода замужества остались далеко и вспоминались как чья-то чужая завидная жизнь.
Василий Капитонович встретил Настю на лестнице:
— Присядь.
Вытерла передником глаза, опустилась на ступеньку.
— Слезьми делу не поможешь. Моя дурында тоже там подушку мочит, погодь, успокоится.
— Измоталась я за день-то, вот и сорвалась. Это пройдет.
— Не пройдет. Все вижу и понимаю, тягостно тебе возле нас, стариков. — Василий Капитонович навалился локтями на колени, свесив крест-накрест широкие, как лопаты, ладони. — Берет в жены али так, забавляется?
Настя метнула испуганный взгляд на свекра и, подавленная стыдом, уткнулась в фартук, ее ошеломило спокойствие, с которым он произнес эти страшные слова. Рано или поздно она сама должна была открыться ему, он избавил от этого мучительного признания. Было вдвойне стыдно — головы не поднять — от мысли, что он давно догадывался, знал ее грех, но щадил.
— Папаша, простите меня, виноватая я перед вами! Четыре года ждала Егора, вы ведь знаете…
Василий Капитонович хмурился, перебирал бороду, лицо его в сумерках казалось лунно-бледным.
— Я бы не стал противоречить, если бы не Ваньку, а кого-то другого нашла: Назаровы и без того попортили мне крови.
— Не знаю… уж всякое передумала, наверно, с ума сойду…
— В таком деле не прикажешь, устраивай сбою жисть, как знаешь.
—, Мама, молочка! — высунулся из дверей Шурик.
— Иду, иду.
А сама не могла подняться, ноги занемели. Василий Капитонович взял подойницу и тяжело зашагал по лестнице. Высоко в углу надсадно билась в паутине муха. В узкое окошко на мосту сочилась заря. Какая-то тяга давила на плечи, не хотелось переступать порог избы, закрывала лицо ладонями, и казалась неодолимой безысходность, будто сотни глаз осуждающе смотрели на нее.
Многие видели, как Иван Назаров отрывал доски, приколоченные к дверям Катерининой избы, но никто не придал этому значения: мало ли что потребовалось, свой, а не чужой дом отколачивает. Только утром прозрели шумилинцы и ахнули от удивления. Новость-то какая! Бабка Федулиха, по соседнему делу, собственными глазами видела Настасью Коршунову, та выплескивала ведро после примывки в избе, словно век тут жила. А чуть обогрело солнышко, выбежал к крыльцу Шурик.
Федулиха не растерялась, ласково поманила его к своему палисаднику, просунула меж тычинок мосластый кулак, повитый черными жилками:
— На-ка, ангел мой, смородинки. Жить здеся будете с мамкой?
— Ага.
— Дядя Ваня дома?
— На лаботе. Он меня на машине плокатит.
— Знамо, — улыбнулась старуха. — Ты, Шурик, приходи ко мне в гости, я коко тебе дам. Мы теперь суседи. Придешь?
— Плиду.
Федулихе уже не стоялось на месте, хлопнула калиткой, понесла по деревне новость. Бабы, собравшись около молоковозной телеги, на все лады тарабарили по этому поводу: ну-ка, с ребенком взял, мало, что ли, девок нынче? После сидели, как обычно перед работой, у звонка, наверно, поджидали Настю. Она не вышла ни ко звонку, ни в поле. Спасибо бригадиру, не стала беспокоить, отнеслась с пониманием.
Настя обтерла окна, выскоблила дресвой подоконники, лавки, стол, половицы — всю грязь вывезла. Изба осветилась чистой сосновой желтизной, сразу выветрился из нее паутинный и волгло-печной запах нежилья. Голые стены. Только кровать с поржавевшими никелированными шарами осталась после Катерины. Именно так, по-новому, и думалось начать круто изменившуюся жизнь, чтоб все — своими руками, чтоб все радовало в доме. Будут и цветы на подоконниках, и занавески, и половики. А молва людская пошумит да утихнет: не от живого мужа ушла. Но почему же совестно перед людьми, не показать глаза на улицу? Какая-то раздвоенность в душе. И сынишка поиграл у крыльца да построчил к дедушке: удерживать его ни к чему, привык к старикам. Он еще не может понять своим маленьким сердцем происшедшей перемены, и все-таки появилась в его голубеньких, теплых глазенках настороженность.
Скрипнула дверь. Вошла мать Ивана, Прасковья Алексеевна.
— Здорово ночевали! Как вы тут? Уж успела обиходить?
— Не в грязи сидеть.
— Я сама люблю, чтоб воздух был в избе, зимние рамы дак постом еще повыдергиваю.
Поставила на стол две кринки молока, спрятала руки в подоле. Взгляд замороженный, губы словно оборкой стянуты в узелок. Наверно, неловко было за вчерашнее — не очень приветливо встретила негаданную сноху.