— Шурка-то где?
— К дедушке убежал.
— К нам, када надо, его приводите, с Зойкой либо с Минькой поиграет. Бог даст, помаленьку обживетесь. Матрас я вам выстирала, ужо набьешь осокой. Белье, посуду, что есть, возьмите.
— Спасибо.
— Чай, не чужие теперь. Сошлись, дак живите, как подобает. И у меня хватило бы всем места: нас вот трое, снох-то, было у баушки Анисьи.
— Мы уж лучше здесь.
— Поживите своим домом. Иван попросит мужиков, крышу над двором поправят. Войны нет, изба большая — рожай да рожай ребят.
Настя стеснительно улыбнулась словам Прасковьи Алексеевны. Она еще не могла освоиться со своим новым положением, и этот разговор казался ей преждевременным.
— Я не смехом говорю. Бывало, в каждой семье ребятишек, как пчел в улье, дом без них, что пустая рига. Нас вот росло восьмеро сестер да братьев, кабы не война, все живы остались бы. Люльку так и не снимали, все висела середь избы. Друг дружку и нянчили, родителям-то неколи было с нами сидеть. Помню, Митенькин черед был лежать в люльке, а нам на улицу хотится. Привязали вожжи, просунули в окошко и зыбаем оттоле, видать, тоже невелик разум был. Подерьгаем, подерьгаем да одеть игрой уймемся. Мать-то взошла в избу, а зыбка прискакивает чуть не до потолка. Митенька сидит на полу и слезу не проронил. Крепкие росли, как оковалки. — Прасковья Алексеевна встала, придерживаясь за столешницу. — Кринки опростаются, дак принеси. Ужо Иван заедет, обедать приходите. Бригадирка тебя не кричала?
— Пусть сегодня без меня посудачат.
— Не расстраивайся, поудивляются да перестанут. На миру от молвы не уберешься, только бы у вас-то все было ладно.
Успокоила сноху, а сама, выйдя на улицу, вздохнула. Не такой представлялась ей женитьба сына, ведь что ни говори, а не по-людски получилось, вроде воровски. Неужели девка никакая не приглянулась? Свадьбу сыграли бы честь честью. Не могла отговорить Ивана, упрямые молодые-то, режут, не мерявши. Нынче мало родителей спрашивают. Вот и боли материно сердце. Хоть бы сенокос закончить — в самое горячее время приспичило. Вчера попеняла, высказала обоим свои сомнения — обиделись, и она покаялась, поняла, что может лишь помешать счастью сына. У самого голова на плечах: годы не маленькие, войну прошел. Более того, утром она почувствовала себя виноватой перед молодыми, потому с материнской заботливостью и поспешила к Насте. Как всякий деревенский человек, она была тех правил, что не стоит выносить сор из избы, и ради благополучия сына готова была стерпеть все.
Еще одна вещь осталась после Катерины: ходики. Славно постукивают, отпугивают ночную тишину. Окна ничем не занавешены, едва уловимый свет наполняет избу. Осока шебаршит в туго набитом матраце. Для Шурика Иван принес из дому деревянную кроватку — сам когда-то в ней спал.
— Ты на мать не обижайся, она добрая, — сказал Иван.
— Я знаю.
— Надо двор покрыть до осени. Дранки можно нащепать на станке у Карпухиных. Жаль, дней у меня свободных нет.
— Стариков кого-нибудь попросим.
— Придется. Еще поставлю новый тын под окнами — это сделаю после работы, помаленьку. Хочется, чтоб дом был как игрушка. Сейчас по деревне пересуды, а после завидовать нам будут.
Иван гладил матово белевшие в сумерках Настины плечи, мял в ладонях мягкие, как чесаный лен, волосы, зарывался в них лицом. Пахло солнцем и сеном. И ладони ее, гладкие от грабель, пахли сеном. Такая пора в деревне.
Она отзывалась на его ласку, замирала, прислушиваясь к посапыванию Шурика. Как-то свыкнутся они с Иваном? Чужая кровь. Никогда не узнает сынишка настоящей отцовской ласки. Хорошо, что мал, отца совсем не видывал, он-то потянется к Ивану. И согревала себя надеждой, и тревожилась. Кажется, радоваться бы, что стала хозяйкой своего дома, любая беда теперь — на двоих, и мальчишке легче расти возле мужика. Кажется, сбылось простое бабье счастье: мужнина рука под головой, крепкий запах махорки и бензина, от которого изба сразу становится обжитой. Но почему все точат душу сомнения? Будто бы украдено это счастье у других вдовых баб, у истосковавшихся по женихам девок.
Уснул Иван. Ему-то легче, не надо выходить в поле с бабами, уехал на станцию и весь день — в рейсе. Настя осторожно поднялась, убрала с подушки его вялую руку. Он пошевелился, почмокал губами и снова затих. Выпуклый, слегка раздвоенный подбородок, резкие скулы, в глазницах запряталась темнота — лицо выражало каменное спокойствие. Оно показалось чужим и далеким, может быть, потому, что Настя надолго приковалась к нему взглядом. Стало обидно, почему он может спать с младенческой безмятежностью, когда ей смутно, беспокойно? И, позабыв о том, что он смертельно умотался за баранкой, она готова была разбудить его, чтобы избавиться от этой немоты в избе.