— Но он не просыпался, — умоляюще произнес Николай, и голос его дрожал. — Мне показалось, что он…
— Он молод и силен. Дайте ему поспать, — строго сказал доктор Рапуччи. — Я присмотрю за ним.
— Я сам присмотрю за ним, — запротестовал Николай.
— Я врач.
Я открыл глаза. Мне показалось, что комната слегка раскачивается. В проеме выбитой двери молча стоял Ремус, забыв о книге в своей руке. С подозрением он смотрел на споривших мужчин. Мне хотелось сказать Николаю — даже Ремусу, — чтобы они не оставляли меня наедине с этим доктором, но я был как в тумане, и слова не складывались во фразы.
Когда мои защитники ушли и мы остались одни, доктор Рапуччи наклонился ко мне. Заметив, что я не сплю, он улыбнулся. Приложил палец к своим тонким губам.
— Ты никому не должен рассказывать о том, что случилось прошлой ночью, — предупредил он. — Если об этом станет известно, тебе не позволят остаться здесь. Тебя заставят уйти из аббатства, и ты останешься один. Не доверяй никому, кроме твоего друга Ульриха.
Я не совсем понял, о чем он предупреждает меня, но при этом инстинктивно чувствовал, что он прав.
— Ты понимаешь, Мозес, что я сделал?
Я не ответил. В колеблющемся свете лампы мне показалось, что лиловые вены оплетают теперь и мертвенно-бледное лицо Рапуччи.
— Я сделал тебя музико.
Меня — музико? Эта рука, которая ворочалась и копалась во мне, сделала меня подобным Бугатти?
— Мозес!
Доктор Рапуччи все еще не оставлял меня. Сквозь окутывавший меня жар я постарался прислушаться к тому, что он говорит.
— В следующие несколько недель ты заметишь некоторые изменения в своем теле, — сказал он. — Пусть они тебя не пугают.
Рапуччи выпрямился и задул лампу. Слабый свет просочился в мою комнату из коридора.
— Когда-нибудь, — добавил Рапуччи откуда-то из темноты, — у тебя будет один из величайших голосов в Европе. Не забывай меня, Мозес. Не забывай того, кто сделал тебя таким, какой ты есть.
Я закрыл глаза.
И я правда не забыл. Много лет спустя, когда судьбе наконец было угодно привести меня в город Карла Евгения, я спрятал кинжал под плащом и сказал своему импресарио, что хотел бы встретиться с Рапуччи, знаменитым штутгартским «доктором музыки». Но этот человек, залившись краской, покачал головой. «Простите, мой господин, — ответил он, — мы не говорим о нем». В конце концов один старый рабочий сцены, приняв изрядное количество вина, уступил моим мольбам, и вот что я узнал: после происшествия со мной Рапуччи и вправду вернулся в Штутгарт и прожил при дворе Карла Евгения еще пару лет, кастрируя мальчиков, чтобы герцог мог иметь в своем распоряжении единственную к северу от Альп ферму музико. Позднее доктора повесили за связь с герцогиней.
II
Боль и жар очень скоро прошли, перестали болеть и мои яички. Через неделю они стали твердыми, как ореховые ядрышки. Прошло еще несколько дней. Проснувшись утром, я привычно ощупал себя под простыней — и быстро сел на кровати.
Это был простой трюк, его и сейчас проделывают и хирурги, и брадобреи над тысячами мальчиков в итальянских землях. Доктор Рапуччи перерезал мне ветви внутренней семенной артерии. Не получая того, что им нужно для жизни, мои яички в конце концов атрофировались. В остальном же все осталось по-прежнему: никаких других изменений в себе я не заметил. Мой голос был так же высок и прекрасен, как и в день освящения храма, и лишь во время пения я ощущал отсутствие этой пары крошечных колокольчиков, когда-то звеневших у меня между ног.
Я чувствовал себя как обычно. Крылья у меня не росли. Я не стал высоким и широкоплечим, как музико Бугатти. И в то же время я точно знал, что операция, которую сделал Рапуччи, удалась — жалостливых взглядов Ульриха мне было достаточно.
Года через два после того, как построили церковь, состояние фрау Дуфт заметно ухудшилось. Мне стало казаться, что кости ее растут. Кожа туго обтягивала ее подбородок и скулы. Она дышала так, будто чья-то невидимая рука с силой выталкивала из нее воздух. Ее голос шелестел, как сухие листья, и, хотя по-прежнему в ее глазах светилось тепло, каждое слово давалось ей с большими усилиями и болью.