— Ты меня не вовсе понял, Устинов, — побарабанив пальцем по столу, сказал Дерябин. — Я, если и руководствую, не отказываюсь от этого, так потому только, что понимаю себя перед народом как ноля! То есть более, чем всякий другой, я должен быть слуга ему, и только слуга! Во мне это рядом и вместе слившись должно находиться — слуга и руководственность. Может, тебе и это не очень понятно, Устинов?

— Конешно, не очень! Вот в ту ночь, как нагрянули степные порубщики и ты почти уже и отдал приказ стрелять в их, ты кто был тогда — слуга и ноль? Или ты в тот миг руководствовал? Оне ведь, степняки, тоже народ и заметно победнее нас, лебяжинцев! И лес им, несомненно, больше, чем нам, нужон. Наши собственные, лебяжинские порубщики уже до чего дошли: рубят на продажу. «Скоро, — говорят, — случится война, степняки так и так будут рубить наш лес! Так и так интереснее нынче лесину человеку продать, чем ему же завтра отдать десять лесин даром!» А тому человеку уже сёдни, не дожидаясь войны, надо потолок к хале лесиной подпереть, и он едет в Лебяжинскую дачу, а там его ждет простой лебяжинский мужик, встречает его огнем. Так же машет ручкой, подает сигнал палить, как царь Николай из дворцового окошка махал при расстреле девятьсот пятого года?!

Дерябин задумался, в задумчивости сказал:

— Не прошла для тебя даром, Устинов, только что закончившаяся наша встреча с поручиком. Не прошла! — Потом он оживился, встал из-за стола, отошел три шага в сторону, повернулся и показал на пустой стул: — А ты, Устинов, садись на мое место! Вот оно. Вот оне — бумаги. Вот — список охраны на краешке стола лежит, свесился. Принимай дела, я тотчас введу тебя в курс, а ты принимай и делай по-своему: умно со всеми, благородно, и со своими лебяжинскими, и со степняками, и с самогонщиками, и с Гришкой Сухих! Со всеми как есть!

Среди всех членов Комиссии произошло замешательство, Калашников остановил Дерябина: «Погодь, погодь, Василий, не торопись!» — а Устинов совсем смешался и сказал:

— Да я разве о том? Я же вовсе не о том!

Это припомнить, в пятнадцатом году полк, в котором служил Устинов, стоял на переформировании в Гродненской губернии, в небольшом городке, а там, в тенистом садочке, поставлена была русалка.

Будто бы и небольшая девка стояла и глядела в воду, но чугунная и, прикинуть, пудов на семьдесят весом.

Чтобы она опрокинулась головой вниз в круглый бассейн, из-под нее надо было вышибить кирпичей десятка два — голыми руками не сделаешь.

И солдатики тайком выносили из казармы ломик железный, ухитрялись и сбрасывали русалку в воду: куда она глядит, туда ей и дорога!

Городские власти стали свою русалку закреплять на фундаменте длинными железными штырями, не помогло — солдатики те штыри вырывали артелью и всё равно сбрасывали русалочку, поковыряв ей ломиком глазки, ушки, носик и другие места.

Сколько получено было из-за нее, зловредной, нарядов и арестов, сколько городской голова ссорился с командиром полка — не перечесть!

Городового поставили на пост рядом с русалкой — солдатики жадничать не стали, сбрасывали в шапку по пятачку городовому на полбутылки, он отлучится на четверть часа, а больше и не надо, они успеют, навык был, весь полк приноровился к делу.

Кончилось — командир полка поставил перед русалкой часового. Свои стали охранять ее покой от своих же, а за нарушение караульной службы несли наказание по уставу военного времени.

Отступились от русалки солдатики.

Но и смеялись же они над полковым командиром: это надо додуматься около чугунной и голой бабы поставить часового с примкнутым штыком, а карначу днем, в полночь и на рассвете сменять по всей форме часовых, объявлять пароль и проверять оружие! Не смешно ли?

Ну, тогда Устинов поглядывал на русалку со стороны, участия в ее судьбе не принимал. И только раз или два бросал в шапку пятачки для городового. Чтобы товарищи не сказали, будто он жадный и некомпанейский. Чтобы таким же быть, как все были.

А вот в семнадцатом году, снова на отдыхе, снова в прифронтовом городе, пятачками отделаться было уже нельзя.

По причине никуда не годного котлового довольствия солдаты разбили магазины — сначала бакалейные, потом все прочие. Продовольствия оказалось кот наплакал, зато осколков солдатики набили множество: и стеклянных, и деревянных, и кирпичных — всё было усеяно ими. Молча и тихо взять что надо и унести — воровство получается, это вор тихо делает, а вот гром-ко, со стеклянным и разным другим боем — тут для солдата как бы и на геройство выходит, на это он чем-то нутряным отзывается, какой-то своей кишкой или печенкой.

В России, дома, солдатик всегда любил разные осколки, а за границей, в Австрии, там почему-то он любил пух гусиный: как явится, так и потрошит по городам и селениям перины.

Может, потому, что они очень для него чужеземные, своих перин он ведь никогда не видывал.

И за это варваром называли его австрияки и немцы, но вот прошли годы, и выяснилось, что зря.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Библиотека советского романа

Похожие книги