Когда Жан на утро проснулся, увидел беспорядок в комнате, странные картины на стенах, девушку, свернувшуюся клубочком на постели возле него — полная белая рука подложена под белокурую головку, а губа так забавно приподымается при каждом вздохе… и складка у носа лоснится от пота, — его сразу захлестнули противоречивые чувства: своего рода гордость… смутное воспоминание о том, что произошло… и жгучий стыд. О Сесиль он не смел думать… Главное,
Он сел в постели, посмотрел на нее: в самом деле недурна. Ему захотелось погладить ее по голове. А кто знает, какая по утрам бывает Сесиль? Какая бывает Сесиль?
Он был зверски голоден. Неужели в этом доме нельзя получить чашку кофе? Только бы Никола не заявился, прежде чем я смоюсь…
XVIII
Неделю, не переставая, лил дождь. Все реки вышли из берегов. Здесь, в низкой части пригорода, затопило сады, обнаженные деревья стояли в воде, как в ножной ванне, желтые листья, медленно кружа, несло к Марне. Нарядные пригородные виллы почти все опустели, ну кому охота жить здесь, когда то и дело воздушные тревоги, автобусы не ходят, когда здесь особенно сказываются все неудобства от близости столицы. Казалось, именно здесь готовится конец света. К вечеру дождь словно устал лить, багровые лучи солнца прорезали лиловые облака и задержались на крытом соломой крыльце, на деревянных карнизах в псевдо-нормандском стиле этой виллы ультрамодерн, обнесенной ажурной решеткой с чугунными шишками. Временами из дома доносилось пение, гул голосов. Там жили южноамериканцы, говорили, что это какая-то миссия. К ним приезжали гости в шикарных машинах, с буквами «ДК» на желтом фоне. Ворота распахивались. Скрипел гравий. Потом машина ставилась под навес…
А кругом — пустыня. По обеим сторонам улиц глухие стены, заборы, заколоченные дачи, решетки, за решетками — осенний кустарник. Грязь. Ручьи, неожиданно прорезающие аллею… Дачка мадам Жедальж казалась такой скромной среди здешних загородных вилл. Кусты бересклета скрывали ее от взглядов прохожих. Это был одноэтажный домик с подвалом, куда вели три ступеньки, домик на фундаменте из известняка, крытый новой черепицей, но построенный чорт знает из чего. На крыльце, непомерно большом для трехкомнатного домика, стояли цветочные горшки без цветов, а над входом, на пруте, протянутом под жестяной маркизой, тоже висели горшки с серой засохшей землей. Скромный бордюр из голубых лотосов и бледнозеленых листьев, нарисованный по розоватому фасаду, окаймлял оба окна, выходивших на улицу.
Это была дачка мадам Жедальж. Так она была известна почтальону. Но теперь почтальон туда не ходил. Да и незачем было почтальону месить грязь. Даже южноамериканцы получали корреспонденцию на Париж. Из их виллы доносились звуки гитары и смех. А в домик мадам Жедальж, прыгая через лужи, ходила женщина, жившая по соседству; опа приносила провизию господину, снявшему дачу. Или, вернее, жильцу, которого поселила там в начале октября дама, снявшая дачу у мадам Жедальж. Тяжело больной. Нуждается в абсолютном покое, в полной тишине… Мадам Жедальж уехала, испугавшись разговоров, что здесь того и гляди можно очутиться под обстрелом немецкой дальнобойной артиллерии. А потом вой сирен при воздушной тревоге здесь, в этом безлюдье, был просто невыносим, он действовал ей на нервы, да и до мясной было слишком далеко.
Молодая дама, снявшая дачу, раз в неделю навещала своего дядю. Она приносила ему то книги, то фуфайку, то чего-нибудь сладенького… Дядя, верно, скучал. Один раз она пропустила свой день, он напрасно прождал ее и очень беспокоился, что она не идет, хотя и старался не подать виду… но это и так было ясно. Правда, она пришла на этой же неделе, вечером, с опозданием на два дня. Ее видели в переулке, по которому обычно идут, чтобы сократить путь с вокзала. Она шла не одна. С ней была другая дама, постарше, в большой шляпе. И потом стала ходить уже эта дама. Молоденькая больше не появлялась. Жилец был не из тех, кого можно расспрашивать. Но он сам сказал: «Племянница уехала в провинцию…» Ничего удивительного. Из Парижа все уезжали в провинцию. Жилец был очень приличный господин, тихий, одевался как все люди. Дома он снимал пиджак, аккуратно вешал его на спинку стула и ходил так, в расстегнутом жилете. На вид ему было лет пятьдесят пять. Седые усы с рыжиной на концах, а волосы еще не совсем белые, чуть курчавятся, потому что ему уже пора стричься, а он никуда не выходит. Роста не большого и не маленького. Телосложения скорее плотного. А лицо приветливое. Если не знать, никогда не скажешь, что он болен. Зато на столе выстроена целая батарея пузырьков.