Жану повезло — он обедал в больничной дежурке вместе с врачами, пристроившись на кончике стола. Большая удача для студента-практиканта. Этого добилась толстуха Ковальская, палатный врач, которая к нему благоволила. У Ковальской, белокурой великанши, бюст горой, на голове целая копна волос, хотя то и другое понемножку уже опадало; за ухом «вечный карандаш», а в нагрудном кармане халата записная книжка. «Послушайте, Монсэ, я забыла сумочку в кабинете, сбегайте за ней, пожалуйста… Славный мальчик, услужливый…» На факультете обстановка была хуже, враждебнее, и Жан, по возможности, все время проводил в клинике. Там хорошо было и зубрить где-нибудь в уголке. Студенты пользовались его пристрастием к клинике и взваливали на него свою работу. «Раз уж вы идете в клинику, дружище, посмотрите, пожалуйста, ввели ли сыворотку моему больному — двадцать третья койка». «Послушайте, голубчик, сделайте вливание моей толстухе. Прошу вас, это, ей-богу, нетрудно — у нее вены, как водопроводные трубы».
Но бывали минуты, когда Жан задавался вопросом: к чему вся эта суета, для чего? Неужели я просто-напросто хочу стать врачом, чтобы взобраться на одну ступеньку выше, чем папа, чтобы жизнь у меня была приятнее, чем у него, или как-то более достойной? Что у меня хорошего в будущем?.. А думать так, в форме вопросов, — значит, в сущности, давать на них отрицательные ответы. И пусть мне не говорят о священной миссии врача… Когда кругом, во всей стране, такой мрак, война, и все сковано, и нет никаких оснований думать, что это кончится… Выбирай вот между политикой Никки и ненавистью Люлье ко всякой политике…
Жан наконец пошел навестить сестру. Он смутно ждал от нее какого-то совета, какого-то слова, которое позволит ему открыть свою душу. Но Ивонна, как всегда, куда-то торопилась, говорила с ним рассеянно, явно думая о другом. Да, да, спасибо, Робер здоров. Его зачислили в какой-то нелепый полк… Конечно, иногда ему туго приходится из-за его взглядов… Жан, как дурак, повторил какое-то изречение главного врача против политики… не потому, что был с ним согласен, а просто так ляпнул, по глупости. Ивонна пожала плечами, хотела что-то сказать, но удержалась и оборвала разговор: —Извини, милый Жанно, ты очень неудачно пришел, мне сейчас надо идти по делам…
На улице, прощаясь с братом, она вдруг окинула его внимательным взглядом и спросила: — Ну, как? Прошла твоя великая любовь? — Он покраснел, неопределенно махнул рукой и пробормотал: — Ну, знаешь… — И сестра ушла успокоенная — увлечение кончилось. Впрочем, разве у мальчишек это может долго тянуться! Ее немножко мучила совесть, что она так плохо приняла Сесиль… Что если Жан еще любит эту женщину?.. Тогда не надо было так резко с ней говорить. А у Жана больно закололо сердце, будто он долго бежал по морозу: ведь он отрекся от Сесиль, малодушно отрекся. В этот вечер, вопреки своим намерениям, он вернулся домой, в Нуази. Там его ждала открытка от аббата Бломе, сообщавшего, что он находится со своей частью во Фландрии, играет в регби; «раскопал тут случайно в одной библиотеке замечательного поэта, которого до сих пор не знал, — Жеана Риктюса[265]. Если эта книжица попадется тебе под руку, хватай ее, цап-царап, прочти, не ленись…» От этого развязно-покровительственного тона наставника бойскаутов из парижского пригорода Жана покоробило. Оставьте вы меня в покое с вашими поэтами. Для него вся поэзия — это Сесиль. Он засел за учебник по анатомии зубрил до двух часов ночи, пока в дверях не появилась мать в ночной рубашке. — Жанно, ты с ума сошел! Тебе же завтра рано вставать. Да и электричества сколько ты нажег! — Ах да, он и забыл про электричество!