— Не имею ни малейшего представления, тетя Марта. Никогда не интересовался. Жандарм принес мне билет еще в начале года. Как вам известно, в сентябре тридцать восьмого года я сразу же был мобилизован и отправлен на линию Мажино… Мой товарищ Франсуа говорил мне, что голубой билет дают подозрительным. Но почему и кому, спрашивается, я могу быть подозрительным? Полагаю, что мой друг Франсуа говорил это с агитационной целью.
— А что теперь будет с семьей твоего товарища? Жалко ее…
— Вы не найдете какой-нибудь работы для Мартины, тетя?
— Это жена Лебека, Малыш? Ну что ж, надо подумать… Не согласится ли она быть ночной сиделкой при больном? Ты ведь знаешь, дядя почти совсем не спит, а я иной раз… У нас тут была одна женщина, только она очень грубо с ним обходилась, меня это возмущало… Как ты думаешь, сможет Мартина справиться?
IX
Как это случилось, что они заговорили о политике? Между Сильвианой и Жаном установились странные отношения. С тех пор как она, корчась от болей в животе, вернулась в квартиру Жозетты, точно побитая собачонка в конуру, и Жан ухаживал за ней с жалостью взрослого ребенка, Сильвиана, хотя у них не было на этот счет никакого уговора, взяла на себя хозяйственные хлопоты: уборку, топку печки, стряпню. Она уходила из дому, исчезала, жила где-то своей особой жизнью, о которой Жан ничего не знал, и возвращалась усталая, зачастую с заострившимся носом и мокрым от пота лбом. Они почти не разговаривали друг с другом. Жан работал, как каторжный. Но все-таки у него не было уверенности, что медицина — его призвание, он сомневался в себе: создан ли он для того, чтобы стать врачом. Он был неустойчивый юноша, все у него шло какими-то резкими скачками: ведь получилось же так, что из-за нескольких насмешливых слов Сесиль он вдруг перестал верить в бога. Но действительно ли он перестал верить? По вечерам, ложась спать, он ловил себя на том, что поднимает руку, чтоб перекреститься, злился на себя за этот машинальный жест и вместе с тем иной раз растерянно думал: как знать? А что если когда-нибудь он вдруг обнаружит, что вовсе и не переставал верить в бога? Что если он идет обычным путем молодых людей, которых пробудившаяся чувственность отдаляет от бога, потому что бог их стесняет? Вот так же, как это было с миссионером де Фуко, чья история жизни представляла такую странную параллель с историей жизни Мишеля Вьешанжа… В молодости де Фуко потерял веру и, очертя голову, ринулся в распутство. И так он жил, пока не вернулся в Париж после первых своих африканских похождений, а тут в один прекрасный день, по первому слову священника в безобразной церкви св. Августина, он вдруг опять уверовал в бога и обрел призвание к священнослужительству… Ну, уж нет! С Жаном де Монсэ этого не случится. У него в сердце иная вера, иная любовь… И потом, в наши дни драма молодых людей не похожа на драму этого офицера, который, окончив Сен-Сир, бесчинствовал в гарнизонах после войны семьдесят первого года, — нынче узел нашей судьбы не развяжет духовник в исповедальне. Ведь вокруг нас происходят такие дела, в которые мы так или иначе втягиваемся. Ну, предположим, что я вдруг стану опять верить в бога, — разве от этого изменится участь того человека, которого недавно вечером ждала Мишлина, а он не пришел.
Жан не мог забыть своей встречи с Мишлиной и корил себя за трусость — не решается продолжить ход размышлений, начатых в тот вечер, не выясняет, что же именно привело его к тому заявлению, которое он сделал Мишлине и которому сам удивился. Опасался ли он, что откроет в своей душе какую-то темную бездну, или же просто страшился тех логических выводов, какие следовало сделать? Должно быть, от наставлений аббата Бломе, а также от разговоров со школьным товарищем, юнцом, который разошелся во взглядах с «Аксьон франсез» и проникся идеей возведения на престол графа Парижского, у него было какое-то уважение априори к рабочим, к народу. Он совсем не знал народа, но когда Сильвиана хвасталась, что она из народа и в то же время принималась чернить народ, — ее глупость, ее грубость, ее хамская уверенность, что она поднялась выше народа, то есть не снисходит до труда, — все это коробило, возмущало Жана, однако не с точки зрения нравственных принципов: надо признаться, что они были у Жана довольно расплывчаты. Но ведь нельзя же идти против народа! А это теперь означало для него, что нельзя идти против Мишлины. И против Гильома, разумеется. Ничего дурного тут не было, что ему вспоминалось милое личико Мишлины и что такой необыкновенной, романтической казалась ему встреча с нею у входа в кинотеатр, когда пронзительно звенел звонок, возвещавший антракт.