Они заговорили о Пьере Кормейле. С тех пор как Робер сделал в Обществе друзей СССР сообщение о развитии сельского хозяйства в Советском Союзе, молодой педагог стал к ним частенько захаживать. Тоже мобилизован. Нет ничего удивительного, что он не пишет. И не потому, что тогда, в августе, они поспорили. Конечно, его политические взгляды никому не известны, но мало ли что может быть… — А я часто о нем думаю, — сказал Робер, — думаю, как бы он объяснил то-то или то-то. Мне даже его недостает. Представь только, вот если бы у нас в полку был человек вроде него, с которым я мог бы поговорить… — И он снова завел речь о ПН, рассказал длинную историю о краже в замке, где у офицеров третьей роты была столовая, о методах допроса в полиции. Он говорил, говорил вполголоса, испытывая какое-то необъяснимое удовольствие, как от прикосновения волос Ивонны. Ему было тепло, спокойно. Только изредка где-то в темноте проходила машина, и гудок ее напоминал о том, что за окнами притаился мир, полный угроз, но от этого еще острее чувствовалась надежность убежища и счастье этой ночи.
— Я взял за правило, — говорил Робер, — никогда не вступать в споры с офицерами, не отвечать на их реплики, — словом, не поддаюсь ни на их провокации, ни на их поддразнивания; пусть думают, что угодно! Не намерен я вести агитацию среди таких людей. Другое дело Ватрен. Это действительно славный человек.
— Значит, Ватрен хороший?
— А ты как думала! Ведь он предупредил меня об истории с ПН и рассказал о мальчике, которого пытали в полиции… Только иногда меня смущает, что я не знаю, как ему ответить. О событиях мы узнаем из газет, и сколько бы мы ни повторяли, что все это враки, — нельзя всегда оспаривать факты. Вот насчет Польши… Мы и раньше кое-что знали о той политике, которая велась в отношении этой страны. Но что я знал о Финляндии? И потом эта история с Торезом, которой нас донимают… В сущности, я прекрасно понимаю, как обстоит дело: Ватрен разговаривает со мной, потому что хочет знать мое мнение, а быть может, хочет также знать, как ему говорить с людьми. И сколько я ни разуверяю его, ясно видно, что он упорно считает меня членом партии…
— А Москву вы не слушаете? — вдруг спросила Ивонна, повернувшись к нему. Гайяр тоже повернулся к ней лицом, обнял ее.
— Что ты! Конечно, не слушаем. Чтобы нас на этом поймали?.. Ты и представить не можешь, какая за нами слежка… Да и так ли уж это интересно?
— Откуда ты знаешь, интересно или нет, если ты никогда не слушаешь?
— Раза два-три в столовой лейтенант Готие включал Москву — нарочно, чтобы посмотреть, какое у меня будет лицо. Зря старался. Ничего особенного оттуда не передают.
— Ну знаешь, я держусь иного мнения.
Робер вдруг замолчал. На что она намекает? Он был так далек от мысли, что Ивонна здесь, в этой комнате, лежа в Кровати, может слушать Москву… он никак не мог опомниться, не сразу нашел нужные слова. Ивонна тоже молчала.
— Я тебя не понял, — начал Робер. — Ты что же, слушаешь Москву? То есть иногда слушала?
— Да, я слушаю Москву каждый вечер, — сказала Ивонна сонным голосом.
— Ивонна! Ты подумай только, что ты говоришь!
Робер сел на постели. Ивонна поежилась и пробормотала: — Я уже задремала, милый… Чего ты? — Она, не глядя, протянула руку и обнаружила, что он сидит.
— Напрасно ты волнуешься, — нежно упрекнула она. — Ложись… — Но он пустился в длинные рассуждения, доказывая жене, что она непростительно неосторожна: во-первых, у них Боб и Моника, во-вторых, он сам в армии, он думал, верил, что она ведет себя благоразумно, больше того, это единственное, что поддерживало его там, в Мальморе, где на каждом шагу ему расставляли ловушки. А теперь он все время будет дрожать за нее и за детей! И что она узнает, слушая московское радио? Да и соседи могут заметить.
Ивонна окончательно проснулась. Она ощупью нашла ночничок и зажгла его: без четверти три.
— Однако ты нынче вечером не слушала Москву, — заметил Робер.
— Нужно же было нам с тобой поговорить. Один вечер можно и пропустить.
— Ты с ума сошла… Для чего ты это делаешь?
— А ты не подумал, — может, и у меня здесь есть люди вроде Ватрена, и я хочу знать, что говорить таким людям…
— Ивонна! Значит, ты об этом говоришь с другими? С кем же?
— Ну, например, с Луазо-Труве… Они вовсе не такие уж невежественные люди. И потом с Шульцами говорю. Она ведь испанка, и семья ее была против франкистов.
— Ты просто рехнулась, — ведь ты же не знаешь этих людей. Они нарочно выпытывают твои мысли… Это же спекулянты, чорт знает, с кем они водятся…
— Послушай, Робер, я их знаю не хуже, чем ты своего Ватрена, и неужели ты считаешь, что мы сами своими руками должны лишать себя последних остатков свободы? Тогда и жить не стоит.
— Боже мой, — простонал Робер. — Ивонна, детка! На себя-то мне плевать, ведь я о тебе беспокоюсь…
Она повернула выключатель и прижалась к Роберу.
— Дурачок, трусишка, — сказала она. — Я очень, очень осторожна. Не расстраивайся ты!