В восемь часов все уже спали. Слышно было, как в первом взводе, который помещался через дорогу (здесь, близ Лаона, все деревни вытянуты в длину), кузнец Жокаст играет на гармонике. Счастливцы, которые запаслись огарком, пристраивались читать. Но ненадолго: во-первых, надо было экономить свечи, а во-вторых, кто-нибудь непременно швырял в такого читателя башмаком: — Что ж, будем мы когда-нибудь дрыхнуть или нет? — Ведь деревня, если не считать бистро, где имелась рулетка (я лично всегда ставлю па зеленое, заявлял Пеллико, а Канж хихикал: на зеленое! Ты знаешь, что это по Фрейду означает?), словом, деревня — это вам не Монмартр. Шоферы разгуливали до девяти часов, и нередко их ловили на улице после комендантского часа. Надо признаться, что буфетчица в бистро была очень и очень недурна: немножко толстовата, но зато кожа у нее редкостной для брюнетки белизны… Среди водителей машин был один серб, невысокого роста, с сильными рунами, но впалой грудью, очень веснушчатый; нос у него печально висел, подстать слишком длинным волосам, хотя ему двадцать раз приказывали остричься. Ну и надоедливый тип! Он пел песни, которые все знали, потому что не раз слышали их во время демонстраций Народного фронта. Ей-богу, он как будто старался втянуть людей в историю, но все делали вид, что ничего не замечают. Тогда он заводил разговор о красотах Испании: — А ты в Барселоне не бывал? Так вот, когда пройдешь улицу Рамблас… — Шофер говорил так со всеми, даже со студентами. И всякий раз Монсэ настораживался. А вдруг это провокатор, думал он. Но даже с Алэном Жан не осмелился бы заговорить о своих подозрениях. Зато во время прогулок они все трое любили потолковать о жизни, о том, какой должна быть жизнь, вернее сказать, говорили о Франции. Чудесная у нас страна! Морльер мог часами рассказывать о красотах Перигора, о том, какие там люди, как там готовят гусиную печенку, как ищут трюфели (самые лучшие трюфели — белые), о маленьких харчевнях, куда барышники заходят выпить по стаканчику; а Партюрье перебивал его и, захлебываясь, доказывал, что на свете нет ничего прекраснее Луары и тамошних охотничьих угодий и замков, которые вдруг возникают где-то на пригорке, и тамошнего воздуха, прозрачного и опьяняющего, как белое вино… Народ там спокойный — соратники Жанны д’Арк и герои бальзаковских романов вперемежку, а женщины… Когда Партюрье доходил до этого пункта, разговор, с молчаливого согласия всех троих, обрывался. Однажды, когда аптекарь расплачивался в бистро, спутники заметили у него в бумажнике фотографическую карточку, и, перехватив их взгляд, Партюрье покраснел как рак. А Жан хранил про себя мысли о Сесиль. Морльер думал о сестре школьного товарища, которая посылала ему длинные письма на пяти страницах, тесно-тесно исписанных сверху донизу крупным тонким почерком; и когда Жан видел в руках Алэна эти десятки раз читанные и перечитанные листки, он отворачивался — не потому, что боялся смутить друга, а чтобы скрыть слезы. Сесиль ему не писала. Сесиль никогда ему не напишет. Единственную весточку о ней Жан получил на следующий день после прибытия в часть: Никки прислал открытку. Со свойственным ему тактом, этот очаровательный юноша спрашивал, помирился ли Жан с его сестрицей, и, очевидно, желая сделать приятное своему адресату, добавлял, что зять весь январь провел в Италии, а сейчас только что вернулся из Голландии и, как кажется ему, Никки, семейные дела у Сесиль и Фреда обстоят неважно…