Какой же генерал не поймет, что значит нести личную ответственность за падение Парижа! Хюнцигер говорил уже, что придется открыть дорогу на Париж. Жорж не ответил ему прямо: откройте. А сказать — обнажите линию Мажино, тоже не легче. Но теперь Жорж дрожит за Париж. Совершенно ясно, что, если предоставить выбор Хюнцигеру, последний, прочно опираясь своим правым флангом на линию Мажино, на армию Претла, бесспорно предпочтет вариант, открывающий дорогу на Париж, раз там, слева от Хюнцигера, фронт все равно уже прорван; в противном случае его придется восстанавливать.
Ясно, что Хюнцигер отведет свои части на запад от Мааса, южнее Седана, на Лешен, в направлении к Сенюку на Эне, где с первых дней войны находится его КП, ни разу не менявший своего местоположения, — другими словами, он попытается создать фронт на линии, ну, скажем, Ретеля и, стало быть, очистить всю территорию, лежащую севернее этой линии. Фронт этот будет обращен к северу, точно так же как и резервы Корапа, которые отрезаны от самого Корапа небольшим немецким клином, распространившимся уже от Пюсманжа до Мезьера. Словом, французские войска располагаются как бы шпалерами южнее танков противника, которые движутся на запад и которым ничто не помешает дойти до Парижа…
Имея перед глазами такую картину, Жорж и пожелал установить с Гамеленом наилучшие отношения. Пригласил его на завтрак. Что он сказал Гамелену во время завтрака? Неизвестно. Но, встав из-за стола, главнокомандующий попрежнему подчеркивает, что больше всего его интересует положение дел в Голландии. Правда, дела там очень плохи, но Гамелен этого не знает. Он посылает длинную телеграмму генералу Лелонгу[595] в Лондон, поручая представить вниманию англичан некоторые меры с целью продлить, елико возможно, сопротивление голландцев, одновременно имея в виду перспективу — впрочем, отнюдь не близкую — эвакуации войск генерала Винкельмана[596] морским путем, если, конечно, это потребуется. Но это на самый крайний случай.
Уже накануне жители стали покидать Овилье. Многие подчинились приказу об эвакуации нехотя. И даже сегодня утром несколько коммерсантов, которые имеют свои машины и поэтому еще 13 мая успели увезти семьи вглубь страны, вернулись в Овилье, чтобы уладить дела, а кое-кто с намерением вообще остаться в городе.
Однако просторный рынок под высокой черепичной крышей на каменных столбах, примыкающий вплотную к мэрии, попрежнему забит женщинами, детьми, стариками. Одни из них пришли из восточных районов департамента, другие с севера, из Бельгии. Все голодные, усталые, испуганные. В ротной канцелярии, разместившейся напротив мэрии в большом доме, который хотя и сохранил вывеску «Пивоваренный завод», но уже давным-давно превращен местным фермером в сарай, газеты были получены, как обычно, утром. Сюда-то и зашел Бальпетре, попрежнему квартировавший в помещичьем доме из белого камня. В столовой он застал Лурмеля и Гайяра, погруженных в чтение газет.
— В сущности, мы даже не имеем представления о том, что творится, — сказал капитан де Бальпетре. — Ни малейшего представления не имеем…
Если бы не трагическое зрелище потока беженцев, если бы не опустевший после эвакуации город, война и здесь, в Овилье, казалась бы им такой же далекой, как на днях в Вервене или прошлой зимой в Мюльсьене. Вчерашние газеты описывали бои в Голландии и упоминали об атаках на канале Альберта… Лейтенант Лурмель пожал плечами: — Как хотите, а все это несерьезно. Нам сообщают, что в Париже закрываются кафе и театры, и почему-то считают необходимым присовокупить, что то же самое делается и в Берлине. В газетах только и разговору, что о пятой колонне; Кериллис все не унимается. Радио попрежнему сообщает, что форты Льежа держатся.
Гайяру досталась какая-то вечерняя газетка. В ночь с 12 на 13 мая в Париже были воздушные тревоги… Он подумал об Ивонне: каково-то ей в тюремной камере слушать завывание сирен и мучиться мыслью, что дети одни, без матери, без отца… Две трети полосы было посвящено теме:
По радио передавали песенку: «Старушки наши на подбор, к веселью склонны до сих пор…»