— Видал, каким меня война сделала? — кивнул Дробышев на обрубок руки. — Под Мадридом потерял. Потому и приезжаю в Испанию на отдых, чтобы сатисфакцию получить — хохотнул он. — Всю Азию покорил, всю Европу, всегда на командирском танке впереди шёл — ни одной царапины. А тут последний рубеж, можно сказать. До океана рукой подать. И на тебе — какой-то пацанёнок с гранатомётом из-за угла пальнул. Сучёнок. Мои ребята в вермишель его превратили, конечно, но руку-то уже не вернёшь.
— Так вроде новые отращивают, — ляпнул я, вспомнив сюжет в недавней передаче «Здоровье», где рассказывали об уникальной советской технологии выращивания полноценных человеческих конечностей.
— Да знаю я! — поморщился Дробышев. — Мне тоже предлагали в министерстве обороны. Без проблем, говорят. Три дня — и готово. Но я отказался.
— Почему?
— Да не сторонник я всего этого. По любому она родной не станет. Тут ведь, знаешь, самое важное понять: ты то, что ты есть. С рукой ли, без руки, живой или мёртвый — другого тебя никогда не будет. Потому надо принимать всё как должное. Я верю в судьбу. Раз судьба моя быть одноруким — надо подчиниться. Судьбу не обманешь. Вырастешь новую руку, а судьба голову заберёт.
Мы выпили за судьбу. Потом ещё за что-то. Потом, одна за другой, брали ещё две бутылки и почувствовали, что очень нравимся друг другу. Почти ничего не утаивая, я рассказал генералу о своей жизни в капиталистической России.
— Эх, слетать бы туда на недельку! — хмыкнул он. — Ты не подумай, не за прелестями буржуазными. На хрен они мне не сдались. Просто другую грань хочется увидеть. Понять, что есть такое зло. Сил набраться, ярости. Мягкими мы здесь становимся, доверчивыми. Всё имеем, желать больше нечего. Забывать стали, ради чего сражались. Это плохо. Я же вижу, чувствую: нехорошие тенденции в советском обществе наметились. Теряет оно суровость, стержень свой теряет. Молодёжь, особенно те, кто не воевал — так вообще уже в демократов каких-то превратилась. И многопартийность принять готовы, и свободную любовь. Представляешь? Ты не смотри, что я такой колхозный, это обманка. Я человек грамотный, всё читаю, за всем наблюдаю. Дрянные настроения наметились, дрянные. Потеряем мы так на хрен все свои завоевания. Как вы там в своей реальности потеряли.
На лодочной станции, что работала при санатории, имелись приличные посудины. Я сам не брал, не был уверен, что справлюсь с вёслами, но с генералом поехал. Он предложил. Грузный, пыхтящий, Дробышев уселся на скамью, кинул под ноги пакет с баночным пивом и широко заулыбался под лёгким бризом и ласковым солнцем. Я налёг на вёсла — дело шло кривовато, но лодка плыла.
— А знаешь, откуда все эти настроения берутся? — продолжал он давешний разговор. И не дожидаясь ответа, объяснял: — С самого верха. С самого-самого. Из Политбюро ЦК. Ошибочно думать, что народ сам по себе мировоззрение рождает, и волны по нему пускает. Нет, ему задают программу, посылают импульсы.
— Ну, генеральный-то секретарь у нас жёсткий человек, принципиальный, — как бы возражал я. — Романов не допустит разброда.
— Да в том-то вся и проблема, — горько морщился генерал, — что… — он вдруг осёкся. — Страшную тайну тебе открою, — наклонился вперёд, — не вздумай кому проболтаться.
Я заверил его в своей надёжности.
— Романов уже два года как того… Преставился.
— Да ну, бросьте!
— Правду говорю! У меня есть знакомые ребята в Кремле. Я же всё-таки не хрен собачий, а боевой генерал. Да и в министерстве обороны все знают, я туда каждую неделю захаживаю. Богатырь был — ой-ёй-ёй, сто лет прожил!
— Почему же народу не сообщают?
— Да логика понятна. Романов — это символ. С его именем мы рывок в коммунизм совершили. Сообщи сейчас о его смерти — и тотчас же брожения начнутся. Басурмане почувствуют, что русские теперь не те, ослабли. Идеального советского человека коммунисты пока только из русского Ивана смогли сделать, да и то с оговорками, а из этой нечисти ещё долго что-либо путное отливать придётся. Зашатаются они, вольности захотят себе на погибель.
— Ну не получится же всё время умалчивать.