– Великодушная женщина, – проговорил Альберт, бледнея. – Ты правильно рассчитываешь на мое мужество и хорошо знаешь мою любовь к тебе, раз добиваешься от меня такого обещания. Я был бы способен солгать впервые в жизни, был бы готов унизиться до ложной клятвы, если бы ты этого потребовала. Но ты не потребуешь этого, Консуэло. Ты поймешь, что этим ты внесла бы в мою жизнь новое мучение, а в мою совесть – угрызения, никогда еще не осквернявшие ее. Не тревожь себя мыслью, какого рода любовью люблю я тебя, ведь я и сам не отдаю себе в этом отчета; знаю только, что не назвать это чувство любовью было бы святотатством. Всему остальному я подчиняюсь: я принимаю твое сострадание, твою заботу, твою доброту, твою тихую дружбу; я всегда буду говорить с тобой только так, как ты мне разрешишь; я не произнесу ни единого слова, могущего смутить тебя; никогда не взгляну на тебя так, чтобы тебе пришлось опустить глаза; никогда не прикоснусь к твоей руке, если это прикосновение тебе неприятно; я даже не дотронусь до края твоих одежд, если ты боишься, что я могу осквернить их своим дыханием. Но ты будешь не права, если станешь относиться ко мне с недоверием; лучше поддержи во мне это сладостное возбуждение, – оно дает мне жизнь, а тебе нечего его бояться. Я понимаю, что твое целомудрие испугалось бы слов любви, которую ты не хочешь разделить; я знаю, что ты из гордости оттолкнула бы изъявления страсти, которую ты не желаешь ни пробуждать, ни поощрять. Успокойся же и безбоязненно поклянись мне быть моей сестрой и утешительницей, а я даю тебе клятву быть твоим братом и слугой. Не требуй от меня большего – я буду скромен и ненавязчив. С меня довольно, если ты будешь знать, что можешь повелевать и самовластно управлять мною… но не как братом, а как существом, которое отдалось тебе целиком и навсегда.
Эти слова успокоили Консуэло относительно настоящего, но не рассеяли ее опасений насчет будущего. Фанатическое самоотречение Альберта вызывалось глубокой и непреодолимой страстью – в этом нельзя было сомневаться, видя торжественное выражение его лица и зная его глубокую натуру. Консуэло, смущенная и вместе с тем растроганная, спрашивала себя, сможет ли она и дальше отдавать свои заботы человеку, влюбленному в нее так откровенно и так безгранично. Она никогда не смотрела легко на подобного рода отношения, а с Альбертом каждой женщине следовало быть особенно осторожной. Она не сомневалась ни в его честности, ни в его обещаниях, но то, о чем она мечтала – вернуть ему покой, – теперь казалось ей совершенно несовместимым с его пламенной любовью, раз она не могла на нее отвечать. Со вздохом протянула она ему руку и, устремив глаза в землю, замерла, погрузившись в печальную задумчивость.
– Альберт, – проговорила она наконец, поднимая на него взор и читая в его глазах мучительное и тревожное ожидание. – Вы не знаете меня, если предлагаете столь неподходящую для меня роль. Только женщина, способная злоупотребить этой ролью, могла бы на нее согласиться. Я не кокетка, не горда, не считаю себя тщеславной, и во мне нет ни малейшей склонности властвовать. Ваша любовь была бы для меня лестной, если бы я могла разделить ее; и если б я любила вас, то сейчас же сказала бы вам об этом. Я знаю, что причиняю вам боль, еще раз повторяя, что это не так, знаю, что говорить такие вещи человеку в вашем состоянии – жестоко, и вам следовало бы избавить меня от необходимости произнести эти слова, но так велит мне совесть, хоть сердце мое разрывается, следуя ее велению. Пожалейте меня: мне приходится причинить вам боль, быть может даже оскорбить вас, в ту самую минуту, когда я охотно отдала бы жизнь, чтобы возвратить вам счастье и здоровье.