И вышла в коридор, где и села на стул возле лестницы, ведущей к двери над моей головой, и стала ждать. Слева было окно лестничной клетки, окно в близкую, точно баррикада, стену, а над нею жестяные скаты до самой фрамуги, без неба, до чего уродливо! Но я смотрела почти все время именно туда, на этот кусочек света. Лишь бы не смотреть на людей вокруг, на людей в белом, топочущих над самой головой; каждый проходил мимо меня, поднимался по лестнице возле моего виска, и каждый на миг оглядывался, потому что я нездешняя, и некоторые, может быть, знали, почему я сижу на этом стуле перед кабинетом профессора в такое необычное время. Именно эти сведения о себе я могла прочитать на их лицах, но никак не соглашалась на такие условия и потому отворачивалась. Вскоре все как будто уже разошлись по местам, сделалось как-то тише, а я все сидела, кончив играть комедию. Теперь я разглядывала свои сплетенные руки, пальцы между пальцами, словно я прятала что-то ценное в ладонях. Я смотрела на них, смотрела, пока от напряжения не размазались их очертания. И тогда я увидела себя взглядом насмешника, который встал надо мной и видит подлинную правду: вот женщина с испуганными глазами, некая особа с поднятым воротом, скорчилась на стульчике, еще цепляется за свое достоинство, но и так видно, что перепугана и назойлива, прибежала сюда не в свое время, очень уж заботится о своей жалкой жизни. Так я выглядела, такой я была и сама для себя, ни к чему всякие уловки, так что, когда из двери напротив вышел человек в другом, как будто бы не столь служебном халате и тоже стал вздыматься надо мной во врачебное помещение, я взглянула на него, не делая ни безразличной, ни отталкивающей мины, только он не задержался подле меня и не сказал ни слова. И когда вновь был слышен только шум лифта и лязг кислородных баллонов, со мной, со мной, сидящей вот тут, под лестницей, осталась только уверенность, что обо мне забыли.

Неужели отступиться? Я не двинулась с места, больше ничего мне и не оставалось. Я заполняла это никому не нужное время, разглядывая коридоры, ведущие, словно ответвления, от лестничной площадки, хотя они и не убегали вдаль, их пересекали процессии в халатах, тележки, толкаемые коренастыми женщинами, сестры в крылатых головных уборах, несущие какие-то подносы, какие-то пробирки. Направо за этой лестницей, почти под потолком, дверь с надписью «Ожоговое отделение», а за нею больные, преимущественно мужчины, бесполый род, серо-желтый, не очень выбритый, опутанный бинтами, вздутый от компрессов, волочащий чужую конечность с культей, помахивающий пустым рукавом. И это люди, которые когда-то могли смеяться без причины или страстно молчать? Неужели это божественные творения, которые смогут еще радоваться по пустякам, тревожиться о завтрашнем быте, о чужой болезни, о несправедливо разбитых кем-то честолюбивых планах, о неверности женщины? Способны ли еще они справиться с трудностями здорового человека? Они, оставшиеся здесь лишь со своим телом, лишь с поблекшей памятью, а перед ними нет ничего. И это видно на лицах этих людей. Только это вижу я в них, так как ко всем их скрытым и видимым болям у меня ведь доступа нет.

Открылась дверь надо мной, и врачи высыпали из нее, как стая птиц, во всех направлениях, по разным коридорам. Я не заметила в этой торопливой толчее человека, который их возглавлял. Но ровно в десять минут девятого девушка призывно высунула голову из-за двери напротив:

— Профессор просит вас войти.

Кабинет у него был почти директорский, кое-где с проблеском полировки, стол, как положено, за окном стена, отдаленная дымкой шторы. И цветы в просторной вазе вроде ушата, не для украшения, а лишь бы их пристроить, случайное собрание — по три, по пять роз или гвоздик, и каждый букет из другой оперы, за каждым другая болезнь, но все по одному поводу. Наверное, накопились понемногу за последние дни. От людской благодарности, как и от цветов, не следует сразу избавляться; порой она еще свежая, а иной раз уже усталая и увядающая, значит, случай более давний, уходящий в повседневность. Даже ленточки у этих букетиков разные — розовые, белые, голубые, всякие; именно такие цветы, собранные без складу и ладу, увидишь только у докторов.

Профессор мельком взглянул на меня, а на что, собственно, глядеть, лицо у меня обычное, глаза и рот я «сделала» как положено, без этого я чувствую себя обнаженной, неужели все должны знать, зачем и куда я сегодня иду? Потом его вопросы. Он не очень вникал в мои слова и жесты, и вот я уже разделась, дело не в словах, они ему ни к чему. Его пальцы, чуткие, легкие и жесткие на одной груди, на другой — скользящие под мышки и почему-то твердые, точно из дерева, теперь он смотрел на меня, как на подопытную мышь, под его взглядом был каждый сантиметр моего лица, а я не чувствовала ничего, совершенно ничего, и не могла сообщить ему никаких сведений. Все это длилось минуты с две, может быть, меньше, я быстро заметила в нем нежелание продолжать излишние манипуляции, словно он делал их больше для меня, чем для себя.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже