Высокий, с бледностями и красными пятнами на крупном скуластом лице, Голубев наконец появился.
Снова маршировали. Теперь каждый офицер занимался своим взводом. После мертвого часа еще раз вывели на плац и промаршировали все свободное время. Вывели и после ужина.
Тогда рота впервые узнала, каким мог быть ее командир. Он был взбешен, стоял перед строем в немом негодовании, но не закричал, не повысил голоса. В другой раз он говорил уже повышенным тоном, но сдержанно. Иногда он обращался к воспитанникам как к единомышленникам, которые, конечно же, не могли не понимать, как можно и как нельзя вести себя. Случалось, он будто и вовсе становился на их сторону, разделял их стремление найти выход молодым силам и желаниям. В такие минуты он, казалось, полностью доверял воспитанникам, но просил и их осознать требования, которые предъявлялись им как военным людям. Бывало трудно решить, оправдывал он их или ругал, но в конце концов выяснялось, что не оправдывал, не мог оставить без внимания нарушения дисциплины и призывал не преступать пределов допустимого. Но после последней бучи он уже не предлагал воспитанникам своего товарищества, а резко и недвусмысленно отделял себя от них. Намеренно неспешной, явно недоброй сутуловатой походкой выходил он к ним, к двум длинным шеренгам в проходе между рядами прибранных, пригнанных одна к другой и как бы выстроившихся кроватей, останавливался перед вторым взводом и тягостным взглядом обводил роту. И офицеры, и воспитанники ждали грозы. Спокойно и строго рассматривал свой одинаково подтянутый взвод Чуткий. Вытянувшись, будто тоже находился в строю, стоял и едва ли кого отчетливо видел весь напрягшийся Пупок. Боковым зрением следил за командиром роты, но все замечал и во взводе Голубев, становившийся непреклонным, как Крепчалов, или, наоборот, как бы поддерживая воспитанников. Какое-то время командир роты только медлительно водил тяжелым взглядом, затем, когда между ним и ротой устанавливалась тягостная тишина, начинал говорить совсем тихо. Но вот хлещущий как бич голос обвивал строй. И офицеры, и кровати, и шумевшие у открытых окон в солнечных блестках тополя, и сквозняки, доносившие из умывальника запахи разбухшего фруктового мыла и сапожного крема, — все переставало восприниматься. Бушевал один Крепчалов. Он не употреблял ни одного матерного слова, но те несколько минут, пока, ни на миг не ослабевая, бился в казарме его голос, казалось, что он матерился самыми последними словами. Стихал Крепчалов внезапно. Обведя строй медлительным взглядом, сутуловатой, но уже облегченной походкой он направлялся в коридор, на ходу распоряжался тихим голосом:
— Ведите роту.
И снова отчетливо становилась видна казарма, слышны шумевшие у окон тополя, ясно происхождение запахов.
Нет, ни один взвод не стал бы кричать против своего командира. Все вышло из-за Чуткого. Оказалось, что не один Дима не любил этого бывшего кадета. А потом они уже не могли остановиться. Нельзя было. Потому что получилось бы, что строевые занятия смирили их. А прокричав против своего командира, несправедливо было пощадить других. И кроме того, их задело, что офицеры вдруг объединились против них. А ведь они ощущали себя не просто первым, вторым или третьим взводом, а взводом Чуткого, взводом Пупка, взводом Голубева… Да и свои офицеры стали больше требовать, чем давать.
— Вы дорого обходитесь государству, — не однажды слышали они.
Никто не возражал. Конечно, они чего-то стоили. Но двадцать две тысячи? За один год?
— Ого! — воскликнул Млотковский. — Дали бы их мне!
— Что-то много, — не поверил Гривнев.
— Столько и тратят, — сказал Уткин.
Что-то стояло за его словами, и, невольно взглянув на него, выросшего у тетки в селе, воспитанники догадались, что значили эти деньги.
— А форма дорогая. И еда. А учебники. И стирают нам все. Мастерские, — перечисляли они. — Офицеры за нас тоже деньги получают.
— А кусты кто подстригает? — сообразил Ястребков.
Но уже в следующую минуту мысль, что они дорого обходятся государству, повернулась к ним неожиданной стороной: не может быть, чтобы столько денег на них тратили зря, значит, на них, будущих офицеров, рассчитывали. Теперь они были горды и этими тысячами, что расходовало на каждого из них государство.
Так проходил второй год суворовской жизни Димы. Каждый день были вместе. Всем взводом. Всей ротой. Всем училищем. Жили в какую-то одну общую сторону. Лишь уход в отставку Моржа несколько омрачил это движение.
— Сразу видно, что был кадет, — говорил Высотин.
— У него одного такие сапоги были, — говорил Светланов.
— Нас понимал, — говорил Гривнев.
Они жалели Моржа и обижались, что новым начальником училища опять назначили полковника. Генерала, видно, не могли найти.