Если Морж был понятен воспитанникам уже тем, что, дослужившись до начальника училища, являл им пример того, чего мог достигнуть каждый суворовец, то новый начальник училища вызывал недоумение. У него будто не было своего лица. Виделось ординарное лицо сорокапятилетнего офицера в повседневной форме. Никто из воспитанников ничего не знал о нем: ни подвигов, которые он совершил, ни заслуг, о которых можно было говорить. Спрашивали командиров взводов. Те знали только последнее место его службы, ничего не сказавшее воспитанникам. Хотелось гордиться им, но не знали, чем именно гордиться. Не гордиться же обычным человеком, пусть и полковником, пусть и начальником училища.
Открывал и вел собрания и митинги все тот же начальник политотдела полковник Ботвин. Его роль, не совсем ясная, прежде все же была объяснима: он выполнял приказы и распоряжения Моржа. Теперь же за красным столом президиума сидели два обыкновенных военных. Ботвин выглядел предпочтительней. Но самое странное оказывалось другое: новый начальник сторонился воспитанников, не ходил в голове колонны училища на парад, его голоса не слышали, училище ходило будто без головы.
Теперь, в третьей роте, они являлись уже настоящими суворовцами. Их подпирали не только неоперившиеся новички, какими они едва ли вспоминали себя, но и воспитанники второй роты, занимавшие их прежнюю казарму и их прежние места в столовой и на кухне. К воспитанникам четвертой роты они относились как к равным. Смотрели на пятую и в основном на шестую выпускную роты. Офицеры, даже Чуткий с его острым как нож лицом и резким неуважительным взглядом, не стесняли и как бы поменялись с ними местами. Теперь не они находились при офицерах, а те находились при них. Но больше всего они радовались сами себе. После каникул они вернулись не просто в свой второй дом, а сами были этим домом. По утрам теперь не их поднимали и вели на зарядку офицеры, а поднимались и шли на зарядку они сами.
После свободного времени всех собрали в казарме. Рота уже не могла поместиться в ленинской комнате. Перед ними стоял и дожидался тишины капитан Царьков. Он будто только что вышел из пошивочной мастерской и парикмахерской. Ни у кого из офицеров рот китель и брюки навыпуск не были сшиты из такого дорогого материала. Крупные мармеладные глаза, большой, но уместный нос, широкий мясистый рот, тяжелый раздвоенный подбородок, короткая, явно непропорциональная фигура — все было как-то неприлично для настоящего офицера ухоженным и картинным.
Как и два года назад, Царьков запел вещающим речитативом. Но что это? Голос не увлек. Странно было видеть изображавшего полет взрослого человека. Ясно стало, что так восторженно он пел только для них. Перед взрослыми выступить так он не посмел бы. Воспитанники завертелись, зашумели. По-мальчишески откровенно улыбнулся, понимающе переглянулся с Чутким и Пупком, но спохватился Голубев. Никто не слушал Царькова.
Недели через две выехали на сбор хлопка. Одна сторона асфальтированных дорог на всем протяжении была завалена просушиваемым хлопком. Иногда они возвращались в училище в тот же день, но чаще оставались на одну и несколько ночевок. Спали в специально для них освобожденном помещении, занимавшем просторный глинобитный дом. Устраивались прямо на полу, положив под голову шапку, собственное плечо и руку. Вечером становилось душно, долго не могли заснуть. Ночью их кто-то будил, все время заходил в помещение, не закрывая за собой дверь. Кричали: «Закрывай дверь!» Дверь закрывали, но кто-то нахальный снова открывал ее. Снова кричали. Но их не слушали. Не сразу соображали, что это остужал помещение ночной холод. Теперь они спали будто одной половиной себя, а другая половина с кем-то боролась. Потом они, казалось, лишь делали вид, что спали. Перед утром боролись с кем-то уже обе их половины. Поднимались с почерневшими лицами, выходили в мучнистый ледниковый сумрак низких заиндевевших полей, начинавшихся сразу за домом. Зябко ежились, прятали руки в карманы шинелей, деревянно ступали по стылой земле.
Пошли. Каждый занял ряд. Пока шли, немного согрелись, но пальцы рук, особенно кончики, накалываясь на острия коробочек полученными накануне ранками, мерзли и ныли. Скоро незаметно открылось небо и воздух стал призрачным. Почернела земля. Отсырели и тоже почернели кусты. Над плоским полем появилось и засияло солнце. Пространства наполнились теплом, и руки перестали мерзнуть.
— Надо побольше набрать, пока хлопок сырой, — сказал Хватов.
Становилось жарко. Хватов сбегал и первый снял шинель. Потом по несколько шинелей сразу отнесли Дима и Гривнев. После завтрака стали снимать и гимнастерки. К обеду на поле виднелись только майки и трусы. Кто-то ушел далеко вперед. Кто-то отстал. Внимательно следил, чтобы никто не заходил на его ряд, Ястребков.
— Ты куда лезешь! — кричал он.
— Ты же не успеешь, — говорил Гривнев из соседнего ряда.
— Успею, а что он верхушки сшибает! — не согласился Ястребков. — Пусть на свободный ряд становится.
— Всем хватит, — сказал проходивший мимо Хватов.