И он двинулся дальше, вниз по вечерней реке с фиолетовыми окнами льда на белом снегу. Крутые берега были обрамлены головокружительно высокими, как бы стремящимися опрокинуться в небо лиственницами. Между ними куксились карликовые березки, словно разросшиеся белые шапки одуванчиков, заждавшихся ветра-сеятеля. Идти было легко, то ли от сознания, что он шел вниз по течению, то ли оттого, что сказывался понижавшийся к югу ландшафт. Он вступал под частые пепельно-серые тени деревьев, штриховавшие покров реки, как под плитняковые колонны, поддерживающие просторные хоры. И поскольку здесь были уместны священные звуки, он стал прислушиваться к мелодии лыж и снега, далекой и высокой, едва слышной, как органная музыка во сне.
Когда он пересекал пустоты над порогами, лед под ним гудел, как, наверно, гудит земля, когда она не хочет кого-то носить. Поздней зимой пороги промерзали насквозь, но вода, не признающая на своем пути никаких преград, устремлялась поверх ледяных плотин, покуда в свою очередь не превращалась в звонкий ледяной мост, удерживавший на себе только свет и солнце. Так этот сверхусердный мастер возводил двух-, трех-, десятиярусные, гулкие чудо-мосты. И где бы они ни встретились, их всегда легче обойти, чем перейти. Он стал осторожно спускаться по одному из таких мостов, но край его обломился, и он кубарем полетел в прохладный сугроб. Он долгое время не шевелился; он устал карабкаться по радужным торосам и отдыхал теперь на широких, смётанных сосновыми иглами снежных подушках. Или на белых кучевых облаках, если бы землю можно было сравнить с небом. «Но это невозможно. Ведь даже
Лежа в сугробе, он глубоко вдыхал свежесть снега, который виделся ему горностаевой оторочкой распахнутой шубы. Но запаха он не чувствовал — тот, кому принадлежала эта шуба, в парфюмерии не нуждался. Он и дольше бы просидел так, запахнувшись полами сугроба, приспосабливая свои разноцветные грезы к однотонной белизне снега, если бы его дружно не атаковали две косматые твари с обледенелыми загривками и сосульками под брюхом. Передними лапами они опрокинули его на спину, прошлись по нему и замели ему снегом лицо своими распушенными хвостами. Когда он наконец выбрался из серебристого облака, ушанка и одна варежка куда-то пропали, но собаки мигом их откопали.
— Но-но, косматые морды, давайте сюда, вам такие вещи не к лицу, — попытался он урезонить разыгравшихся собак. — И ты туда же, Черная. Сама, поди, такая уже старая, такая старая, что даже снег не тает, когда ты ногу поднимаешь. А все балуешь, рассчитываешь небось снова вернуться к щенячьим шалостям, к погладь-меня-по-шубке… На мир хочешь смотреть большими, как блюдце с молоком, круглыми глазами, не замечая всего того, что взрослую злит и печалит… До этого хочешь доиграться, что ли? — Он снисходительно смотрел на черного пса, видя в нем черного слепого щенка, жившего у него в сенях, в старой корзине, доверху набитой глухариными перьями. Своим теплым тельцем и неуемной возней кутенок напоминал глухаренка в гнезде. — Ну, ну, хватит дурака валять, — просил он собак еще по-хорошему. — Уши вам уж прихватило… Отмороженные уши зимой еще куда ни шло, а летом что ими услышишь, разве что летнюю вьюгу. — Но собаки и не думали униматься, и тогда он набрал полные легкие морозного воздуха и гаркнул: — Па-а-прашу!.. Ну вот, вежливое слово да верный тон — вот и весь секрет взаимопонимания.
Забрав у вжавшихся в снег собак шапку и варежку, он зашагал дальше, думая о своем, об оставленном им на этот раз сугробе примерно так: «Сугробов много еще будет… Который там из них мой… Все зависит от мига падения. Да, от мига падения зависит больше, чем от умения устоять на ногах, гордо задрав голову, когда не замечаешь, на кого ты, идя вперед, наступаешь… И все-таки вперед,