Склоняясь к креплениям лыж, он глубоко вздохнул — большой клуб летнего воздуха, воздуха прошлого, вырвался из него, с горьким запахом лесной гари, с пресным запахом воды, грибным и ягодным запахом, запахом замшелых валунов после дождя, запахом раскаленных от солнечных лучей смолистых кедров. Отстегнув лыжи и выпрямившись, он вдохнул воздуха настоящего — морозного, перехватывающего дыхание, в котором как бы реяли иголочки льда; глоток такого воздуха отрезвляет пьяного и пьянит трезвого.
С лыжами на плече, короткими прыжками он спускался боком по съезжавшему вместе с ним склону, сквозь снежную пыль, вьющуюся с уступа над головой. На перекате торчали из льда валуны, точно коленки заснувшего Водяного. Наконец-то стремнина выговорилась и онемела; ее гомон не проникал сквозь лед и снежную обивку в высокую, высокомерную тишину, и если бы ему вдруг удалось пробиться сквозь лед, это был бы неуместный звук, словно шум транзистора в тихом соборе.
Цепочка собачьих следов уходила по склону вверх, но он не пошел по ним, а, перерезав их лыжней, спустился вниз по реке, к омуту. Нависшая над рекой, будто застывшая в падении буро-зеленая скала предохранила омут от заноса: лед покрывал тонкий слой сухого снега, будто пыль отшлифованную латунную пластину. Он смел снег лыжей, как делает мойщик окон, даже заглянул внутрь, в темную глубину, но огни были погашены, комнаты темны.
Он расчистил подходящее окошко во льду и посмотрел на горизонт — послезакатное свечение, как поминки на красных развалинах солнца, — и сказал про себя: «На час-другой еще хватит свечей… Нужно торопиться». Прибавив шагу, он вскоре появился возле хижи, где собаки приветствовали его радостным визгом и ритуальным танцем ловли хвоста. Хижа, втиснутая между толстыми соснами и зарослями можжевельника, не была завьюжена, от нее веяло домашним очагом. Поленницы соснового щепанца рядились вдоль стен; желтоватые, с темными проемами, они казались сотами диких пчел в распиленном дупле. После столь долгого, утомительного пути иные захотели бы — и такие нашлись бы, увидев это крошечное таежное капище, — поскорее забыть эти бесконечные колоннады тайги, закрыть белый цвет.
— Что такое желания? Это произвол над самим собой —
— Ха, ну и зима нынче! — проговорил он, явно путая термос с термометром. Затем достал из лабаза плоскую жестяную коробочку и щепкой выловил из термоса несколько водяных блох… — Холодновато, да? — подышал на едва шевелившихся насекомых. — Термос — это ваш Крым… Все до того намерзлись, только и норовят в Крым да на Золотые Пески… Да, так оно всегда: одни ищут для тела, другие для души — каждый свое…
Он подышал на водяных блох, чтобы они не замерзли по дороге из термоса в меховую рукавицу. Сунув термос на место и прихватив с собой кое-что из еды, спустился вниз.
Под стрехой отыскал секушу, короткую зимнюю удочку, самодельный бур и еще бледно-желтый бурак, украшенный рыбьей чешуей.
Когда он спустился к реке, зарево заката, замешенное на клюквенно-красном и морошково-желтом, заполнило просветы между кронами лесного массива на горизонте, как зарево пожара заполняет бойницы в крепостной стене. Но и он не терял времени — быстро встал на колени и пробурил лунку в нетолстом льду, какой бывает на быстрых таежных реках ранней зимой. Затем наживил водяную блоху и забросил леску в омут почти на самое дно… В подводном мире тоже есть хронические одиночки, отставшие от осеннего хода одиночные жировые хариусы, великие отшельники, которые предпочитают всеобщей осенней гонке, похожей скорее на паническое бегство, зимовку в задумчивой тишине глубоководья. Он ждал. Выжидал, пока рыбы, которых немного было в одном омуте, подойдут к наживке. Он рассуждал так: «Уж вы-то у себя на глубинке не станете толкаться из-за каждой упавшей в воду крошки. Не то что суматошные хапуги, носящиеся стаями по верховодью. Вы-то переждете… Кому выпадет — в данном случае кому не выпадет, — того счастье, а если счастья нет, тоже переждете… Уголки губ у вас опущены книзу, но это не от разочарования или беспомощности, скорее от невозможности изъясняться словами…» Он совершенно точно знал, что рыбы не немы, просто голоса в воде возникают и исчезают одновременно. Так что слова одной никогда не достигают другой рыбы, как порой слова одного человека не доходят до другого, застревая в еще более плотной среде безразличия.