— Вот те раз… Свалял дурака — уснул, не пожелав себе спокойной ночи, — пробормотал он, поднимаясь и отряхивая пепел. — Да-а, свалял дурака; тут шутки плохи — вот так, на полушаге, полуслове, полумысли, вдруг свалиться… Хорошо бы еще — от усталости. — Он никак не мог простить себе этой слабости. Он отогнал проснувшихся собак: — Пошли-ка спать, поищите себе сугроб помягче и потеплее. — Сам же вытащил из хижи двойной олений мешок и стал согревать его над костром, подняв лицо к ночному небу, похожему на темную водную гладь в серебрящихся дождевых пузырьках. Заострив взгляд, проткнул некоторые из них: «Полярная ось?.. Так… Теперь по прямой на северо-восток… Теперь от этого звездного выступа вниз на двугорбую сопку… Значит, около одиннадцати». Он счел, что для детей идти спать уже поздно, для ребячливых — самое время, для деловых — в любое время слишком рано, влюбленные и сумасшедшие могут спать по очереди, а солдатам, наоборот, спать никогда нельзя.
Теперь мешок согрелся изнутри. Он торопливо скатал его, чтобы тепло не разбрелось куда-нибудь по сосенкам, для которых тепло — это холод, а жара — убийственный мороз. Он сунул мешок в лаз хижи, протиснулся сам и закрыл отверстие, потом зажег керосиновую лампу на плоском камне, и хижа осветилась красноватым светом. Это был все тот же летний шалаш с летними охапками сена: пырей, росянка, крестовник, кровавница и совсем безобидный тысячелистник. Пахло жухлой травой, еловой корой и морозом, а благодаря керосину, железу и табаку — цивилизацией. Тут не было ни особого уюта, ни простора, но тут можно было спать — даже проспать погребальную вьюгу, и, несмотря на тесноту, сквозь тонкие стены можно было ощутить простор, пронизывающий все внутри и вовне, простор, который разрушал трехмерность пространства и образовывал Безмерный мир.
Он быстро разделся, засунув верхнюю одежду и унты в изножие спального мешка, чтобы утром надеть их теплыми. Затем отломил кусочек от хвостатого женьшеня, подвешенного к кровле, и забрался, не снимая меховой шапки и носков, в мешок. У женьшеня был вкус и запах корня жизни… А корень смерти — каков он на вкус? Таким любопытством он не отличался, это могло интересовать разве что самоубийц. Природа исключала такой интерес, живых она заставляла искать и познавать только корень жизни: каков он на вкус и какой у него запах? Засыпая, он бормотал еще обрывки фраз:
— Усталость… приятная ноша, если можно вовремя снять… если она не придавит тебя… Если ты устал, значит, жил… Жизнь… корень жизни… дорогой — сто двадцать граммов… Ищи в тени… не выносит света… ищи, докапывайся, береги… сто два… дешево… редкий корень.
Он вдруг смолк, но это не значило, что он заснул. Задремали только губы. Сменяя слова, в памяти начали вырисовываться отрывочные картины прошлого. Одно особенно четкое видение вспыхнуло в его угасающем сознании. Просторная квартира где-то на опушке каменной чащи города. Большие, солнечные, теплые, слишком теплые комнаты. Светлый, под ясень, паркет тонкими плитками покрывает пол, поверх него мшисто-зеленый ковер, простая светлая мебель, прозрачный лак оттеняет тончайший узор дерева. На стене зеленоватый, как водопад, ковер, тканный по серой, как камень, основе. Болотно-коричневые шторы. На березовой полке розовая жадеитовая собака; дикая пчела, застывшая в большом, теплого тона куске прозрачной смолы; отпечаток несуществующего листа на тонком, точно черепок амфоры, осколке лавы… Дверь в спальню открыта, видна кровать, застеленная белыми, ослепительно белыми, как полуденный снег, простынями… Комнаты жарко натоплены — семейный банный день. Дверь в ванную приоткрыта — там тоже
Он заворочался было в прохладном мешке, но вдруг почувствовал наплыв тепла, будто вошел в жарко натопленную комнату… Из мешка послышался напоследок какой-то странный смешок, скорее даже не из мешка, а вообще оттуда, где он был сейчас. И в этом радостном эйфорическом состоянии он заснул спокойно и надолго.
…Проснулся от холода; сквозь щель отверстия пробивался солнечный луч, словно тонкое золотое щупальце.
— Э-эх, проспал! Ну что ты за человек! Восход просыпаешь, с закатом не считаешься…