Оба высунули головы в открытое окно, глядя на полосатые будки, шлагбаумы. Паровозные горки, маслянистые пятна возле задымленных зданий депо. Поезд все медленнее постукивал на стыках, перебегая с одних рельсов на другие. Рельсы двоились, троились. Уже видны были улицы города, где шла своя, непонятная жизнь. Златомрежеву невольно подумалось о том, как велика Россия. И столько в ней городов, и везде живут люди, тоскуют, мучаются, надеются на лучшее. Он сказал:
– Вы знаете, Георгий Адамович, мне кажется, что меня Господь спас для того, чтобы я нес утешение людям. На войне я видел такие ужасные картины убийств и разрушений, что понял: долг мой – приводить людей к Богу. В Томске я обязательно буду искать свое место в нашей православной церкви.
Забрить хотели
Тятька и мамка Федьки Салова остались где-то за Обью в деревеньке в три двора, откуда тринадцатилетний Федька сбежал от тоски в Томск. Живы ли они – неизвестно. Доехал до города наш Федул с попутной подводой. С тех пор прошло десять лет. Летом он спал по сараям и складам, зимой обретался при банях, где колол дрова для разогрева котлов. Когда подрос, то нередко работал с грузчицкими артелями, но только до первой получки. Получит денежки, и пока все не пропьет, куролесит на базаре.
Кумушки ближних к базару домов на лавках судачили, что хорошо бы Федьку оженить. Росту немалого. Да вот кто за него пойдет? Дело не в том, что русые волосы всегда торчат колтуном, не в том, что после оспы коряв, а в том, что горло широкое, да еще болтун. Как выпьет, так и починает рассказывать, что он в раю видел, когда там побывал. Будто бы девки ангельского вида там исцеловали его всего, от ног и до маковки. А если ему не верят, начинает злиться, ударить может. Женить! Единственное и верное средство.
Кумушки высватали ему сорокалетнюю Маклакову, вдову, с усадьбой, с хорошим домом и огородом. Такая усадьба – не хуже рая. Это ниче, что вдова на семь лет старше Федьки. От беспорядочной жизни у него на лбу и у рта морщины произошли, так что он даже старше этой вдовицы, Евдокии Никитичны, смотрится. Вдовица с дочерьми вяжет с овечьей шерсти теплые носки да на базаре с рук продает.
Единственно, что интересовало Федьку, а как будет насчет выпивки? Оказалось – хорошо. Вдова гонит самогон да приторговывает им втихаря и по праздникам будет давать и Федьке отвести душу. Федька пораскинул мозгами: у нас, у православных, праздник почти каждый день, не пропаду, дескать.
Новая Федькина жизнь совпала с войной, он уж привыкать стал к тому, что спать надо ложиться, как все люди, на кровать, на перины пуховые и подушки, обедать – за столом, сидя на стуле напротив супружницы и двоих ее дочерей – Катерины и Малаши. Дочки были на выданье, да война всех женихов сгребла в кузовок да высыпала на поля сражений далеко от Сибири. Только листики-конвертики от них приходят по почте иногда.
Привык Федька и к тому, что вдова Евдокия Никитична, когда ее благоверный запивал, связывала ему руки-ноги, да так прочно, что сроду не развязать, окатывала его холодной водой, бросала в сарае на пол и порола лошадиным бичом со всей силы. Немножко обидно было, но зато – одежа справная, еда – вовремя, работа по хозяйству не такая уж и надрывная. Лошадка в хозяйстве есть, не очень старая, сбруя вся имеется, сани имеются, телеги, ходки. Чего не жить?
Федька о том, как он однажды побывал в раю, редко теперь рассказывал И вдруг – пожалуйте бриться! Пришел мужик с забритым лбом да Федьке бумагу:
– Распишись!
Федька грамоты не знает, но прежде чем поставить в бумаге крест вместо росписи, спросил – в чем там дело? Испугался, конечно. Мужик разъяснил, требуют Федьку явиться в медицинскую комиссию при университете, там томичам лбы забривают.
Федька потребовал у Евдокии Никитичны самогону – так-то на трезвую голову страшно идти. Евдокия Никитична накрыла на стол, при такой беде и самой надо выпить. Привыкла она к Федьке, полюбила его. Пригласили за стол и того, кто Федьке бумагу принес. Евстигнеем его звали. Его уже забрили, да пока отправки на фронт нет, послали по адресам ходить.
– Тоска это! – говорит Евстигней, – придешь в иной дом, а бабы вопят, на меня с поленьями кидаются, будто я в чем-то виноват. А мне самому не шибко охота в пекло соваться. А что делать? Придется идти. Хорошо, если ногу поранят одну или руку и домой отпустят, а ну – как голову оторвет?
– Да! – подтверждает Федька, – без головы быть – хорошего совсем мало.
– Можно сказать, что ни капли хорошего нет, – добавляет Евстигней. – Кто от армии скрывается, тех ловят. И тогда уже в самое пекло посылают, прямо на австрийские штыки. Так и так пропадать!
Сидят выпивают, солеными салом и капустой закусывают. Самогон мутный такой, как жизнь наша. Первач-то в продажу ушел.
– Ой, да на кого же ты нас голубчик наш покидаешь! – заголосила Евдокия Никитична, ой да убьют тя ерманцы, и че же мы будем делать? Ой-е-ей!
– Не поеду я! – мрачно сказал Федька прожевывая огромный ломоть сала. Не пойду на войну, лучше тут сам повешусь.