В раннем детстве я боялся его и очень не любил, считая папиного личного слугу злым колдуном, который пересыпает одежду своего господина особым порошком, – чтобы папа тонул в печали и при том даже не догадывался о ненормальности своего состояния. Я украдкой подбирался к камердинеру и из какого-нибудь укрытия подолгу всматривался в его лицо, выискивая признаки черной магии. Я не представлял себе, как должны выглядеть настоящие колдуны, но предполагал, что рано или поздно пойму это. Что это вдруг каким-то образом станет мне очевидно. У меня начинало плыть перед глазами, так долго я исследовал объект моих подозрений, но к определенному выводу я все не приходил. То и дело как будто облачко набегало мимолетом, и я различал искомое: складки вокруг рта шевелились зловеще, узкий рот странно кривился слева, глаза проваливались в глубь черепа, как будто отправлялись за новой порцией злодейства, уже созревшего в мозгу, – но затем все разом рассеивалось, и я, к своему облегчению, не видел ничего, кроме доброго, старого лица, уставшего держать в своих морщинах отражение не своей скорби.
Присутствие в моей жизни отца было, таким образом, пунктирным, но материальным. Присутствие матери – напротив, абсолютно бестелесным, зато постоянным.
У нас не было принято устраивать культ умерших родственников, с алтарями, походами на могилу и пышным празднованием годовщин, где возле портрета покойного возлагается традиционный кусок мякинного хлеба, поклеванного птицами, в то время как гости и хозяева с удовольствием кушают какого-нибудь гуся и обляпанными салом губами произносят сентенции о бренности бытия и неизбежности смерти. Своего рода фамильярничанье с покойным: мол, гордиться-то нечем, не один ты помер; вот и у меня третьего дня опять печень шалила…
Одило как-то раз пригласили на подобное мероприятие. Ничего не подозревая о том, что ее ожидает, она готовилась тщательно, два дня постилась, оделась строго, взяла маленький молитвенник в бисерном переплете. Спустя час она позвонила домой и пронзительным, ломким голосом потребовала немедленно прислать за ней слуг. Подозревая худшее, отец поехал сам, прихватив трех вооруженных дедовых товарищей: старцы-ветераны, возможно, утратили былую физическую мощь, зато наверняка сохранили ценное умение не раздумывая открывать, в случае надобности, огонь на поражение.
Одило, странно похожая на Бугго в том же возрасте, но, в отличие от тетушки-пиратки, чувствительная и нежная, металась перед дверью дома подруги, куда ее пригласили на день поминовения усопшей бабушки.
Отец высунулся из машины и схватил Одило на лету. Дочь была зеленой, вся залитая слезами и каким-то соусом. Некоторое время все в машине молчали. Потом Одило сказала, желая покончить с необходимостью давать объяснения:
– Они там все жрали. Меня стошнило.
«Вот что значит – аристократия, – рассказывал на кухне один из старичков-ветеранов, участвовавших в операции по вызволению Одило. – Ее стошнило. Полк, в ружье! Та-та-та-а… – Он пропел сигнал тревоги, очень похоже подражая трубе наших кентавров. – Я, грешным делом, подумал: сейчас господин Анео прикажет стрелять по окнам. А что? Мы готовы! Как прикажет!» – Он всхлипнул и мгновенно утешился рюмкой ледяного арака.
И я, слушая это, понимал, что все они совершили какой-то очень важный поступок. Одило, отец, старцы с лучевыми автоматами.
Разумеется, в нашем доме имелись портреты родственников: ныне здравствующие вперемешку с покойными. Маминых было два: большой – в гостиной и маленький – в папином кабинете. В моем представлении с мамой они никак не связывались. То, что я сознавал рассудком, почти не имело отношения к реальности. Настоящим было для меня только то, что я вмещал сердцем.
Например, я точно знал, что мама – в далеких, тихих садах, где все пропитано близостью Иезуса. Иезус там не такой, как на троне, и не такой, как в три часа своей смерти, а такой, как на образе «Идущего по космосу», облаченный в тишину и погруженный в Себя, одновременно Путник и Путь. Этот образ бесконечно идущей навстречу Истины был мой любимый. И мама находилась там же, рядом. Всякий раз в храме я как будто слышал подтверждение этому.
Мои отношения с мамой я называл «золотистыми», потому что мысли о ней сопровождались глубоким, спокойным сиянием. Я испытывал с ее стороны некую высшую заботу.
Одно время я совершенно искренне сожалел о том, что мама – не мужчина и поэтому не может быть моим Ангелом-Сохранителем. Конечно, из мамы получился бы не такой сильный Ангел, как тот, что был у Гатты на священной доске, – с суровым лицом и мечом из разноцветного пламени, – но зато мама всегда меня понимала и очень жалела. Я мог рассказать ей о себе что угодно. И для нее все это было так же важно, как и для меня. Иногда я просыпался от ее поцелуя и еще успевал уловить краем пробуждающегося глаза уходящий золотистый свет.