В день переезда я хватаю «Робинзона Крузо». Обложка испещрена следами мышиных зубов и пахнет плесенью, но корешок держится крепко, как ворота крепости. Когда все вещи сложены, дедушка настаивает на том, чтобы до отъезда покрасить калитку. Грузчики – пара долговязых казахов, от которых несет перегаром, – курят и раздраженно вздыхают. Я пытаюсь помочь, но дедушка настаивает, что должен сделать все сам. Каждые несколько минут он прерывается из-за боли в спине и руках. Когда мы наконец-то трогаемся в путь, калитка выкрашена в цвет свежих дров, которые мы с дедушкой приносили из леса ранней весной, когда деревья были напоены и накормлены утренними дождями и плодородной почвой. Эти дрова мы на несколько месяцев выставили бы на солнце, чтобы они высохли и потеряли волю к жизни. Мы оставляем крепкую коричневую калитку на волю ее новой судьбы.
Квартира на Парижской улице, которую мы сняли, до 1989 года принадлежала партийному работнику. Потом новый владелец превратил весь этаж во французский ресторан и через год обанкротился. Затем этаж купил немецкий предприниматель и разделил его на пять квартир в современном стиле, простом и неуютном. Раковина маленькая и неудобная, стены тонкие, на толчке пластмассовое сиденье. Когда сосед наверху спускает воду в туалете, по трубам расходится эхо. На дедушкину и бабушкину пенсию мы можем позволить себе только это – квартиру, в которую я никогда не привел бы друзей, если бы они у меня оставались. Здесь нет истории, нет наследия – все, что мы теперь арендуем и чем владеем, сделано из пластмассы или жести на фабрике, где за гроши вкалывают иммигранты. Даже если Человек-Башмак всерьез решил присылать нам деньги, я знаю, что дедушка скорее сожжет их и устроится работать на стройку, чем будет на них жить.
Но все это впереди. По пути в Прагу я ничего не знаю о квартире, и пока дедушка рулит позади грузовика с вещами, я сижу на заднем сиденье взятой напрокат «Шкоды» и размышляю о том, что несу в своей крови отцовское проклятье. Наверное, оно гнездится где-то в кишках, как червь. Я решаю, что никогда не разочарую дедушку с бабушкой, всегда буду вести себя хорошо, потому что теперь им придется жить в тесном пространстве города, потеряв землю, и все из-за этой частички, которую я унаследовал.
Мы проезжаем по районам старой Праги с кирпичными домами и каждые несколько минут притормаживаем, когда на дорогу выскакивают туристы, чтобы сфотографировать готические башни, старый еврейский квартал и ворота кладбища. На месте кондитерской, где отец когда-то покупал раквички, пирожные с начинкой из тирамису и взбитыми сливками с шоколадной крошкой сверху, теперь «Кентукки фрайедчикен», и я представляю сочную ножку, которую можно окунуть в картофельное пюре и соус, но у меня нет права что-либо просить. Я носитель проклятья, к тому же у нас нет денег на западный фастфуд.
На ужин будет картошка со сметаной – то же блюдо, на котором жили семьи бабушки с дедушкой во время Второй мировой. Мы проезжаем мимо торговых центров и кинотеатров, возведенных на месте развалин бывших домов культуры, где собиралась пражская молодежь, чтобы посмотреть документальные фильмы о Советском Союзе и сыграть в футбол в красных футболках. Я не узнаю город с его новыми, хорошо одетыми прохожими, такси и рекламными щитами Tommy Hilfiger. Я не знаю эту свободную Прагу, но хотел бы ее узнать. Вокруг столько роскоши, только протяни руку, но я ничего не могу себе позволить.
Когда мы паркуемся перед нужным зданием и дедушка дает указания грузчикам, по радио играет песня Элвиса Пресли «Тюремный рок». Я протягиваю руку и переключаю радио на другую станцию. Бабушка не произносит ни слова. Звучат флейта, фагот и арфа. Женское сопрано словно чего-то просит, напоминая сову посреди ночи, ожидающую возвращения звуковой волны. Я спрашиваю бабушку, что это, и она улыбается.
– «Русалка», – говорит она. – Опера.
– Ты ее видела? – спрашиваю я.
– Это любимая опера твоей матери. Мы с ней вместе ходили в театр, вскоре после того, как она вышла замуж за твоего отца.
– Ты на него сердишься? За все это.
Радиосигнал пропадает, и песня тонет в помехах. Бабушка игнорирует мой вопрос и смотрит прямо вперед. Шум помех напоминает зубную боль. Наконец бабушка уменьшает громкость, собирает вещи и говорит, подняв подбородок, словно выступает у микрофона, перед публикой:
– Нет, – произносит она, в точности таким же тоном, как дедушкин.
Русалка
Коробка для сигар, сделанная из твердого кедра, весила ровно два килограмма и тридцать граммов. В последние несколько вечеров, после того как мы с Ганушем заканчивали беседовать и он устраивался в своем привычном углу, прямо за моим спальным отсеком, я доставал коробку из хранилища и пробегался пальцами по матово-желтой крышке с надписью «Partagas, Hecho en Cuba». Иногда снимал крышку, извлекал шелковый мешочек с прахом деда и какое-то время позволял мешку полетать по каюте, словно мать, направляющая своего ребенка в первом заплыве.