Хвала примусу — символу домашнего очага в довоенной Москве… Недаром кот Бегемот у Булгакова в «Мастере и Маргарите» во время схватки с доблестными чекистами не выпускает из рук примус — то якобы «починяет» его, то летает с ним под потолком в «нехорошей квартире», даже берет его с собой к «Грибоедову». Примус для котяры — талисман.
Но это так, небольшое отступление.
На московских кухнях стояли обычно четыре или пять тумбочек-шкафчиков. У нас тумбочки заменяла наша дровяная плита. И еще на кухне часто стирали. Хуже всего пришлось ванной комнате. На полу в ванной были навалены дрова (дровяная колонка), а стены увешаны корытами и тазами. Впрочем, ванная в годы моего детства не играла той роли, какую играет сейчас.
В начале XX века не только у нас в доме мылись не чаще раза в неделю, но, по свидетельству В. Ходасевича, даже на вилле Горького в Сорренто не было ванной. И классик договаривался с владельцем соседней виллы о том, что его многочисленные домочадцы и гости будут приходить к этому господину по субботам со своим бельем и банными полотенцами. Не знаю, как у соседа Горького, но нашу ванну все труднее было отмыть.
И все же центральное отопление работало бесперебойно, и в доме было всегда тепло, несмотря на тогдашние двадцатиградусные морозы. И из окон не дуло, хотя рамы были не немецкие, не пластиковые, а обычные деревянные, русские.
Люди, которые еще не научились за долгие годы советской власти обманывать, красть, ненавидеть, унижать, вымещать зло на слабых, стараться показать, что вы в их руках: хочу — починю кран у вас на кухне, а хочу — уйду на десять дней в запой; хочу — наклею обои, а хочу — сдеру старые, возьму задаток и исчезну навсегда…
Наверное, отчасти этому дому я и обязана запасом прочности, благодаря которому прожила такую долгую жизнь и не утратила способность радоваться каждой мелочи. Конечно, и мои родители вдохнули в меня жизнелюбие, хотя они были не очень счастливы и очень растерянны, особенно в первые 10 лет моей жизни. Возможно, помог и рыбий жир — его я безропотно принимала два раза в день, заедая корочкой черного хлеба с солью, и козье молоко, которое, впрочем, пила не я, а Оля, младшая сестра нашей домработницы Поли. Оля довольно долго жила с Полей в пятиметровой комнате при кухне. За молоко я отдавала Оле печенье, если оно доставалось мне за обедом.
Ну а что еще помогало девочке Люсе в минуты жизни трудные? Может, двор? Патриархальный, зеленый московский церковный двор. Он казался мне огромным, в нем было множество закоулков — и каждый из них я открывала, как Колумб Америку. Все здесь определяла церковь…
Да, церковь. Высунувшись из окна квартиры, я, девочка, без конца рисовала эту скромную, даже смиренную церквушку. До сих пор она стоит у меня перед глазами в том ракурсе, в каком я тогда ее видела: впереди полукруглый алтарь, справа высокие стрельчатые окна, забранные решетками, слева притвор с колокольней.
Только недавно я узнала, что наша церковь называлась храмом Святой Троицы Живоначальной и что она была заложена в 1696 году на месте еще более древнего храма и выстроена в стиле нарышкинского барокко, узнала, что стены ее были украшены изразцами с херувимами работы Степана Полубеса. Прочла и вспомнила, что в желтые стены церкви и впрямь были вкраплены зеленые изразцы.
В первой половине 30-х годов прошлого века церковь закрыли, чтобы, как нам сказали, превратить ее в общежитие Метростроя. К моему великому стыду, я не только не пролила ни слезинки, но, кажется, даже подумала, что церквей в округе хватает, а метро москвичам нужнее. И во дворе стали говорить, что церковь не такая уж древняя… В 80-х церковь стали восстанавливать и прежде всего позолотили купола. А в мое время купола были зеленые, крашеные, и, ей-богу, именно это придавало церкви особое благолепие.