— А я вас ищу! Хочу познакомить о Рональдом Вайном. Он сейчас переоформляет в Вашингтоне особняк вице-президента.
Инес Бэвердейдж потащила их через рой оскаленных лиц и пышных подолов и ввела в кружок, в центре которого — высокий, худощавый, еще не старый мужчина красивой наружности — тот самый Рональд Вайн. Мистер Вайн как раз говорил:
— …всюду жабо, жабо, жабо. По-видимому, жена вице-президента только теперь открыла для себя эту деталь одежды, — и страдальчески закатил глаза.
Остальные, две дамы и плешивый господин, смеются как безумные. А Джуди едва осилила слабую улыбку… Страдает от унижения… Хозяйке дома пришлось спасать ее от светского фиаско.
Какая грустная ирония! Шерман ненавидел себя. Ненавидел за все те ее унижения, о которых она еще ничего не знает.
В столовой у Бэвердейджей стены были покрыты темно-медвяным лаком ни много ни мало в четырнадцать слоев и в результате стеклянисто отсвечивали, будто воды тихого озера, в которых отражаются прибрежные костры. Этот эффект ночных отражений создан гением Рональда Вайна, он вообще умеет, как никто, добиваться игры света в замкнутом пространстве, не прибегая к помощи зеркал. Повальное увлечение зеркалами, распространившееся в 70-е годы, с течением времени стало восприниматься как прискорбный недостаток вкуса, и начало 80-х, в квадрате между Парк авеню и Пятой и от Шестьдесят второй улицы до Девяносто шестой, огласилось душераздирающим стекольном скрежетом: из стен фешенебельных квартир целыми акрами выламывались безумно дорогие, великолепные зеркала. Нет, в столовой у Бэвердейджей глаз плавал в океане отсветов, мерцаний, отражений, искр, огней, льдистых блесток и жаркого свечения, и для этого были употреблены призмы более тонкие: лаки, глазурь керамических бордюров под потолочными карнизами, старинная английская мебель с золотом, серебряные канделябры, хрустальные чаши, и вазы из тончайшего стекла, и литое столовое серебро, такое массивное — возьмешь в руку нож, а ощущение такое, будто держишь обнаженную саблю.
Две дюжины гостей располагались за двумя круглыми «английскими» столами под начало XIX века. Огромные, как аэродром, шератоновские банкетные столы, за которыми, если вставить все доски, можно поместить двадцать четыре персоны, в последнее время из модных квартир исчезли. К чему эта напыщенность? Гораздо лучше — два стола умеренных размеров. И что с того, если вокруг понаставлено и понавешано картин, гобеленов, статуэток и разных драгоценных мелочей — впору Королю-Солнцу сощуриться? Все равно хозяйки светских салонов вроде Инес Бэвердейдж гордятся тем, что теперь их приемы проходят в скромной обстановке дружеского интима.
Сегодня, чтобы подчеркнуть эту скромность, на обоих столах в центре, посреди леса хрусталей и серебра, установлены корзины, вручную плетенные из лозняка в самой что ни на есть деревенской, аппалачской манере. Снаружи в прутья вплетены полевые цветы. А внутри колышется по четыре дюжины ярко-алых маков. На таких faux-naif[6] столовых украшениях специализируется молодой модный флорист Гек Тигг, который представит Бэвердейджам за один этот вечер счет в 3300 долларов.
Шерман разглядывает плетеные корзины, словно занесенные на лукуллово пиршество Красной Шапочкой или швейцарской девочкой Хайди. И вздыхает. Как-то это все… чересчур. По правую руку от него сидит Мария и без остановки болтает, ее собеседник — англичанин-мертвая-голова, как бишь его фамилия? который сидит справа от нее. Джуди — за вторым столом, но сидит лицом к нему и Марии. Ему необходимо рассказать Марии о посещении двух детективов — но как это сделать, когда Джуди смотрит прямо на них?
Надо будет говорить и при этом бессмысленно улыбаться. Правильно! Сохранять безобидную светскую ухмылку на устах. Она ни о чем и не догадается… А вдруг?.. Артур Раскин тоже за тем столом. Но слава богу, между ним и Джуди три человека, так что ничего наговорить ей он не сможет… С одной стороны возле Джуди сидит барон Хохсвальд, с другой — какой-то напыщенный пожилой юноша… Дальше, через два стула — Инес Бэвердейдж и справа от Инес — Бобби Шэфлетт. Джуди изо всех сил жизнерадостно улыбается пожилому юноше. Кхо-кхо-кхо-кхо! — сквозь пчелиное жужжание доносится до Шермана ее новообретенный светский смех… Инес разговаривает с Бобби Шэфлеттом, но одновременно и с оскаленной «рентгенограммой», сидящей за ним, и с Наннели Бондом, сидящим за ней. Хо-хо-хо-хо! — гогочет Золотой Пастушок… Кхак-кхак-кхак-кхак! — заливается Инес Бэвердейдж. Кхо-кхо-кхо-кхо-кхо! — взлаивает его жена.
А Леон Бэвердейдж сидит через три человека от Шермана, между ним и Марией — англичанин-мертвая-голова, женщина с розовой штукатуркой на лице и Барбара Корналья. В противоположность кипучей жене, Леон безмятежен как лужа. У него гладкое, ленивое, благодушное лицо, волнистые светлые волосы, лоб с залысинами, вытянутый узкий нос и бесцветная, иссиня-бледная кожа. Вместо общепринятой надсадной светской улыбки от уха до уха, на губах у него — несмелая, слабая усмешка, и он обращает ее в данную минуту на свою соседку мисс Корналья.