Присутствие Хаят – это отсутствие всех земных радостей, их полноты; вынужденный аскетизм, противоестественный детству и отрочеству. И пока вижу ее постное, бесстрастное лицо, значит, все идет по-старому. Вернее, сама я состарилась наперед. И нет ничего тоскливее того, как Хаят с мрачным, безразличным видом сухо перемалывает дряблой челюстью кусок сочной колбасы. Ей невдомек, что нельзя злоупотреблять сильной старостью, тратить впустую чужие годочки, распространять на маленьких и слабых свой образ жизни и не замечать вкуса еды. И вряд ли мне еще скоро придется самостоятельно выбирать себе нормальное нижнее белье, а не то, что Хаят мне вечно подсовывает. Кому рассказать про рейтузы, не поверят – засмеют.
И все это в отличие от девушек в привокзальном кафе. Им никто не запрещает в одиночку выбираться в публичные места, заказывать пиво, смолить одну за другой сигарету, для привлечения внимания громко смеяться. У них-то точно нет никаких бабушек. Появившись на свет, сразу стали себе хозяйками, никто за ними не смотрел. Хотя Хаят таких презирает: плюется, сверлит глазками, морщится, обзывает плохими словами.
Лучше, конечно, задохнуться от ее тяжелой любви, нежели впасть в немилость. Папа и его родня наверняка заработали себе все болезни и несчастья разом под многолетним градом ее проклятий и желчи. С Хаят не страшно выходить на улицу (у нас даже собаки во дворе нет). Всех пристыдит, на всех управу найдет.
Помню, как тогда подъехал автобус и Хаят, заняв оборону на входе в салон, стала суетливо продвигать меня с сумками вперед, отпихивая остальных пассажиров. И сильно горячилась, беспокоилась, когда я ненарочно задерживалась в проходе.
Всю дорогу Хаят дремала, но одним подслеповатым глазом была настороже. Постоянно проверяла на коленях содержимое сумки, недоверчиво оборачиваясь на молодого человека подозрительно приятной наружности, еще в начале пути имевшего неосторожность дежурно мне улыбнуться. Всякие там намеки Хаят, как правило, своевременно пресекает, испепеляя молниеносным взглядом и крепким словцом.
А я, боясь пошевелиться и разбудить ее, читала. Иногда наблюдала в окно за скучными перелесками. У нас ведь не юг и не север, и даже не запад, чтобы любоваться проплывающими в окне красотами. У нас Приуралье, и этим все сказано. Ни то ни се. Как это у Гончарова, которого мы в этом году будем проходить:
Дурной пример заразителен.
…Пансион под названием «Дом Воке» открыт для всех – для юношей и стариков, для женщин и мужчин, и все же нравы в этом почтенном заведении никогда не вызывали нареканий. Но, правду говоря, там за последние лет тридцать и не бывало молодых женщин, а если поселялся юноша, то это значило, что от своих родных он получал на жизнь очень мало. Однако в 1819 году, ко времени начала этой драмы, здесь оказалась бедная молоденькая девушка…[2]
Когда приехали, первым делом отправились заселяться в общагу. Хаят мне и в этом вопросе не доверяла. Называла телятиной со множеством синонимов (однажды подсчитала: мямля, нюня, рохля, шляпа, недотепа). И это не считая всяких разных узкоспециальных татарских ругательств, которые все равно никто не поймет. И для подтверждения слов постоянно, по поводу и без повода, вспоминала, как меня в детсадике сверстники натурально (не фигурально) поставили в лужу, а потом стали поливать сверху из детских совочков. Они все смеялись. И я вместе с ними. А что еще оставалось делать? Только Хаят, пришедшей забирать меня, было не до смеху! Накостыляла всем: мне, воспиталке, заведующей, деткам и их родителям. Я этих позорных страниц своей биографии не помню, но историю выучила наизусть, потому что Хаят забыть не даст. Хаят вообще в нашей деревне не любили. Она нелюдимка и правдорубка.
Общага представляла собой четырехэтажное здание из красного кирпича, но почему-то снаружи еще и побеленное.
Пока бабушка внизу за закрытыми дверьми одаривала комендантшу, известную в Буре взяточницу, майским маслом и медом, я с полученным бельем нашла свою комнату.
– Сельская? – встретили меня с порога старшегруппницы.
Я неуверенно киваю. Я всегда неуверенно киваю.