Кричать и говорить можно было в ГПУ, где его не слышали. Но ведь слова его, сказанные перед народом, станут возбуждать в нем мятежный дух. Он, Андрей, осмелившись говорить правду, начнет поднимать людей. И они, захваченные ветром слова, десятками пойдут по лагерям, сотнями, тысячами! Можно быть смелым, когда ты — неприкосновенный. Но люди-то беззащитны! И, срывая зло, ими будут набивать лагеря. Или даже ямы…
Провокатор из благих побуждений.
Нельзя поднимать людей на явную смерть, нельзя без времени будоражить в них душу. А правду они видят сами.
Однажды уже поднимал, когда организовывал самооборону Есаульска. Что вышло из этого? Повесили безвинную женщину…
«Боже! Боже… Что же делать мне? — думал он, стоя на широко расставленных ногах там, где его слова опередила разумная мысль. — Кричать могут блаженные. А я — кто?.. Никто. Меня расстреляли. Меня нет больше… И меня не услышат. Я беспутный…»
Мимо спешили люди, толкали его, задевали корзинами, а он стоял и качался, как пьяный. Вот уже толпа бросилась к трапу, загомонила, закряхтела в давке; вот прощально просипел пароходный гудок и опустевший причал потянулся за кильватерной волной.
У всех был свой путь…
Мутная весенняя вода мыла береговой откос, и слышно было, как шелестит влекомый течением желтый речной песок.
20. В ГОД 1962…
Новый город Есаульск строили между старым, лежащим в руинах, и бывшим женским монастырем. Самого города еще не было: на месте вырубленных сосновых боров стояло несколько десятков приземистых бараков и сотни разнокалиберных вагончиков. Пока лишь строились основательно и навечно ремонтные мастерские, база материально-технического снабжения и шестиэтажное управление буровых работ. Да несколько бывших есаульских жителей, вернувшись с Севера на родину, взялись за топоры и срубили большие, на подклетах, дома окнами на Повой. То, что было на земле вместо города, отныне называлось Нефтеградом, а прежнее имя Есаульск оставалось за стареющим пожарищем.
Уже второй год после пожара Есаульск напоминал какую-то неведомую, трагически погибшую цивилизацию. Люди почему-то боялись ходить сюда даже днем, в солнечную погоду, пока по пожарищу не проторили дороги и не поставили несколько буровых вышек.
А выше по течению, за Нефтеградом, пока еще оставался на земле последний осколок этой культуры — женский монастырь. Вскоре после войны лагерь из него убрали, однако место это с тех пор негласно считалось проклятым, и люди сюда тоже не ходили. Если и случалось кому по великой нужде войти в распахнутые ворота — ходили в основном за колючей проволокой для огородов и палисадников, — то входили вдвоем-втроем, и то ненадолго. Одному же оставаться здесь было жутко. Ветер хлопал дверьми гниющих бараков, выл в струнах колючки на стенах, гремел железом и шуршал густым чертополохом, заполонившим монастырский двор. И лишь голуби, с незапамятных времен поселившись в дырявых маковках и закомарах собора, не боясь ничего на свете, носились и кувыркались над печальной и страшной обителью.
Нефтяники, бывалые люди, прошедшие Крым и Нарым, лишь однажды ввалились сюда гуляющей пьяной толпой, в нерешительности потоптались в воротах, покрякали, глядя на стены и бараки, повспоминали свое прошлое, поговорили «по фене» и ушли с тоской в глазах и протрезвевшими головами.
На людях бывший подполковник внутренней службы Деревнин тоже не любил поминать монастырь и, если кто его видел, никогда не заходил во двор. Однако когда оставался один, то безбоязненно бродил по обители, заглядывал в бараки и даже изредка, испытывая душевное волнение, проникал на хозяйственный двор. Именно проникал, потому что калитка на хоздвор была накрепко забита плахами и опутана колючей проволокой. Но у самой стены, в лопухах и крапиве, имелась дыра, через которую иногда лазали собаки во время гона. И если встать на четвереньки, низко пригнуть голову, а кое-где и на локти опуститься, то можно было пробраться за высокий, рубленый заплот и постоять там, среди буйной полыни и ядреного татарника. Сюда уж наверняка никто не ходил и не мял этой травы.