Как-то однажды — уже после пожара было, к осени дело шло — ходил Деревнин под монастырскими стенами: по дорожке, где наружный пост был по охране периметра, и увидел старуху в черном. Рядом огромная собака идет. Оба худые, будто их только из ШИЗО выпустили. Подошла старуха к воротам и стала молиться на выложенный кирпичом овал, где обычно лагерная вывеска висела. Деревнин так и сел. Старуху он не узнал, а догадался, кто это. Слишком памятен был тот давний случай, когда Голев заставлял забеливать надвратную икону. Чтобы проверить свою догадку, Деревнин подкрался поближе, но пес старухин почуял и насторожился — совсем близко не подойти. И все-таки узнал. А узнав, оцепенел, словно на хозяйственном дворе. Это надо же! Еще живая ходит!
Переезжая в Есаульск, думал он, что встретить кого-либо из «крестников» просто невозможно. Их быть не должно. Кто остался — война домолотила, послевоенный голод и время. А вот тебе пожалуйста! Узнает, чего доброго, и тут шум подымет. Куда потом ехать?.. Огляделся он по сторонам — никого, а руки сами непроизвольно шарят траву, шарят, но ничего подходящего нет. Камнем если — пес вмиг порвет. Собак-то таких сроду не видал, здоровее овчарки. Дома-то наганишко был, и мелкокалиберная винтовка была, да ведь ждать не станут, пока он ходит.
А старуха помолилась и вошла во двор. Деревнин крадучись пошел за ней, вдоль стен, по лопухам — что делать станет? Пес же чует, ворочает своей головищей, тянет носом… Старуха побродила по траве, нашла какое-то место и встала на колени.
— Прощай, сын и брат мой, Александр, — услышал он. — Прощай, брат во Христе. И ты, брат преосвященный, владыко Даниил, прощай. Кланяюсь праху вашему. Царство вам небесное!
Деревнин несколько успокоился. Если прощается, значит, оставаться в Есаульске не будет. А может, вообще на тот свет собирается, если прощаться пришла. Старуха прочитала молитву, поправила лямки у котомки и побрела за ворота. Деревнин на расстоянии за ней последовал: куда пойдет? И так провожал до нового города Нефтеграда. Там старуха побродила между вагончиками, поплутала по лабиринтам и все кого-то высматривала. И собака ее тоже ходила следом, высматривала и вынюхивала. Увидела старуха ребятишек, которые по луже бродили, остановилась, подозвала к себе, а дети не идут, боятся. Тогда пес завилял хвостом и сам полез в лужу. Дети его погладили, даже верхом посидели, а старуха все приглядывалась к ним. Так часа четыре она слонялась по Нефтеграду, потом только вышла на старый город, постояла среди пожарища и направилась к Красноярскому тракту. Деревнин проводил ее километров за восемь и вернулся домой только ночью. Старуха, похоже, уходила куда-то навсегда.
Почти с такой же необъяснимой силой, с какой тянуло его на хозяйственный двор обители, манило и в другую обитель — в милицию. Там были свои… Нет, разумеется, там сидели другие люди, те, кто готов кинуть на растерзание ближнего, своего, когда в нем нет нужды. Это восновном молодые работники, гонористые, образованные, шухерные законники. Кто постарше, кто захватил время, о котором говорят — вот раньше было! — те по-человечески к людям относились. И представление имели, с каким контингентом приходилось работать еще совсем недавно. Однако те и другие носили форму и делали дело, к которому был всю жизнь причастен и он. И дело это повязывало всех, какого бы толка работник ни был и что бы в голове ни держал. Оно, это дело, напоминало Деревнину некий тайный союз посвященных. И на своем языке можно было бы славно потолковать, так что потом друзья на вечные времена. И ты уже вхож и в кабинеты, и в курилку — свой человек.
Деревнин же до такой степени не сближался с есаульской милицией. Теперь эти игры были лишними и могли повредить спокойному житью. Однако тянуло, и приятным казалось посидеть рядом с человеком в форме, понюхать, как она хорошо, до душевной истомы, пахнет табаком, одеколоном, слегка казарменным духом кислой капусты, совсем немного потом и оружейным маслом. Несведущему человеку не понять, не прочувствовать этого запаха; ему ни за что не понять, в чем же красота, когда от перекошенного плеча или вскинутой руки переламывается и встает гребешком погон. И не дано знать ему, как тянет ремень тяжелая кобура особой, пистолетной тяжестью, как чисто и благородно скрипит начищенный, зеркальный офицерский сапог. Все это требовало тонкого слуха, особого зрения и долгой привычки. И потом, кем бы ты ни был, уже не обойдешься без этого, как зеленоносый нюхач без понюшки табаку.