Боль не ушла, зато сузилась и затаилась, перестала измораживать холодом грудную клетку. К концу сентября я почти ожил. Почти, потому что стоило в голове шевельнуться ненужным мыслям, как выше солнечного сплетения начинало ныть – бессвязно, тягуче, безумно, словно кариозный расшатавшийся зуб. Зуб в груди – это странно, но ощущения были теми же, и ни один дантист в мире не мог бы мне помочь.
Вернувшись в Белльвиль и приняв, что нужно как-то жить дальше, я начал учиться. Учиться по-новому себя вести, так, чтобы ни один грёбаный мудак не стал лезть мне в душу, чтобы я никогда не выглядел так – словно мне нужна чья-то помощь. Нахуй помощь, я сам разберусь. Если я не был в комфортном обществе друзей, я превращался в настоящего панка – был острым и дерзким, говорил всё, что вертелось на языке, носил что попало и постоянно искал драк. В октябре от этого устал даже Эл, и он сказал мне тогда: «Фрэнки, если ты этого хочешь – я не против, вперёд, валяй, но я не могу ввязываться с тобой на пару постоянно. Это не моё, ты знаешь». Я кивал – потому что это и правда не его. Элу никогда не нравилось драться, впрочем, как и мне. Просто в моей жизни произошло кое-что, что требовало корректировки.
Я перестал бояться. Совсем и напрочь. Мне казалось, что всё самое страшное в моей жизни уже произошло. Раньше я убегал. Я научился хорошо бегать и знал, как и где прятаться. Уэй… научил меня тому же, но ещё и смелости. Потому что за него было не жалко разбить костяшки до крови или влезть в драку. Но я безумно переживал за него, и если безопаснее было удрать – мы удирали.
Теперь сдерживающего фактора не было, а возникло совсем другое. Я учился делать вид. Я учился делать вид, что у меня всё в порядке так мастерски, что даже друзья порой не чувствовали подвоха. Я помнил своё изобретение, свою мелкоячеистую сеть, которая помогла мне не развалиться в первые месяцы. Я возвёл её в апогей, уплотнил материал и оплёл нити по кругу – теперь это было произведение искусства, мой костюм, который я надевал перед другими людьми. Редко кому дозволялось видеть Фрэнка убивающегося или Фрэнка тоскующего, всё потому, что мне и своей больной головы хватало более чем. Терпеть чужие расспросы или, боже упаси, жалость, было выше моих сил. И мне пришлось защищаться.
Поэтому я писал и дрался. Помимо первого, у меня появилось ещё два блокнота. Я писал в них всё, что накапливалось внутри – всё то мерзкое, агрессивное, горящее адовым пламенем. Это был не я, но это было что-то, что жило во мне и должно было как-то выплёскиваться, чтобы я не сошёл с ума в своём костюме из мелкоячеистой сетки. Я писал, доверяя хрупкой бумаге весь свой негатив, и она держала его намертво. Я не знал, что когда-то эти блокноты понадобятся мне и станут основой для многих песен. Я просто бережно хранил их, поскольку разрушающие эмоции, что я производил со скоростью света, больше нравились мне, выписанные на листы бумаги, чем клокочущие внутри. Это было хорошее решение.
И я дрался. Дрался с упоением, каждый раз отпуская себя, дикого и упрятанного в рамки, на волю. Никогда бы в жизни раньше не подумал, что могу драться так самозабвенно, не думая о себе, не чувствуя собственную боль, пока противники с упрёками «да он совсем бешеный» не сваливали прочь. К слову, Эл перестал участвовать в моих показательных выступлениях, но было уже всё равно. Зато каждый раз, когда его вызывали вместе со мной к директору их замечательной старинной школы, он всегда выгораживал меня, неизменно отвечая: «Начал не он. Он защищался». Эл всегда находился неподалёку, когда я с воем срывался в очередную драку. Я был благодарен ему за это и за то, что он не объяснял директору, почему на меня нападали. За то, что не говорил, какие мерзости порой могут слетать с моего языка, лишь бы я получил желаемое. Мы были уже не просто друзьями, я чувствовал нас с близнецами одной крови, мы хранили тайны друг друга и купались все вместе голышом в реке до самого октября. Никогда я не был настолько духовно единым с этими ребятами, как в ту осень. Мы не одобряли друг друга. Не одобряли, но понимали и принимали такими, какие есть. Лала только тяжело вздыхала, пытаясь наскоро обработать мои ссадины и ушибы. Она была настолько хороша в этом, что за плотной одеждой что отец, что бабушка почти не замечали их. В её рюкзаке надолго поселились перекись и бинты с рассасывающей мазью. Она ругала меня и даже пару раз плакала. Но не спрашивала – только печально смотрела в глаза, словно понимала.
Я обожал их. Я перестал бояться.
Когда некого защищать, не за кого переживать – стираются границы страха, их словно не существует. И ты способен на любую дикость, но держишь себя в руках только потому, что вокруг ещё есть люди, которых ты не хотел бы расстроить.